ДОМАНСКИЙ Валерий

PostDateIcon 08.01.2017 10:07  |  Печать
Рейтинг:   / 2
ПлохоОтлично 
Просмотров: 1409

Валерий Доманский

Domansky
ДОМАНСКИЙ Валерий Анатольевич
— профессор, доктор педагогических наук, член Союза российских писателей.
Области научных исследований: литературное образование, педагогика, культурология, русская литературы 19 века, новокрестьянская поэзия, литература Сибири.
Персоналии: И.С. Тургенев, И.А. Гончаров, Н.А. Клюев, С.А. Есенин, немецкоязычные поэты в русских переводах.


ОСЕНЬ В КОНСТАНТИНОВО
Поэма

1. В предчувствии зимы

Вот снова поздняя осень —
Деревья все в чёрном стоят,
И ветер печаль разносит,
Оплакивает листопад.
Пустынно, тревожно и грустно —
Оставили нас журавли,
И небо провисло тусклое
Над комьями мокрой земли.
Какую нам выбрать дорогу,
Когда везде лужи и грязь?
Пора подводить итоги
В потемках домой воротясь.

               ***         
Не спится. Близится буря
На сердце. Не укротить!
И здесь не поможет микстура,
Когда ты листаешь жизнь.
Что держит в ней — боль или радость,
Смирение или любовь?
Пред вечности строгим взглядом
Не скрыть пустых дел и слов.

Как жить, в других ритмах, мудрее,
Без злобы, обид и гримас,
Чтоб радоваться орхидеям,
Сиянью счастливых глаз,
Улыбкам детей и женщин
В безудержной гонке дней,
Согреть свою душу песней
И быть хоть немного добрей.

2. Чёрный человек

В эти дни, когда бушуют штормы
И беснуется встревожено залив,
В дом приходит человек весь в чёрном
Как когда-то приходил за ним.
Я кричу ему: «Зачем пришел? Что надо?
Я тебя не звал? Скорее уходи!»
Он молчит, присаживается рядом,
Руки скрещены надменно на груди.
Посидит — уйдет — опять вернется
И беззвучно сам откроет дверь,
Встретив взгляд мой, пошло улыбнется.
Я кидаюсь на него, как зверь,
Палкой бью, хочу прогнать с порога,
Дверь закрыть и больше не впускать,
Друга вызвать иль позвать подмогу.
Он уйдет, чтобы прийти опять…
Это сон иль просто наважденье —
Не могу поднять тяжелых век.
Из его в мои стихотворенья
Возвратился Чёрный человек.


3. Декабрьская стужа

В декабре Петербург продрог,
Застывает вода в каналах.
Серый снег, точно пепельный смог
Над Московским кружится вокзалом.
В темноте не узреть лица —
Мы безликие в серой мути.
Только звонко стучат сердца,
Достучаться хотят до сути.
                     
Куда мчится лихач — белый «Форд»
По проспектам и кто его гонит?
Свет зелёный горит. Светофор
Не мешает беспечной погоне.
Я бы тоже сейчас полетел
За мечтой — не за призраком славы.
Но с годами другой мой удел,
Накопилась усталость.

                ***         
И роятся стихи в голове,
Вспоминаю знакомую грусть.
Где тот клен на одной ноге,
Что стерёг голубую Русь?
Отшумел он давно под окном,
Затерялись в сугробах следы.
Где родимый, где отчий мой дом,
Где те вербы у белой воды?
Одиноко нам всем на земле,
Даже радостным и молодым,
Но ненужно себя жалеть —
Все проходит, как с яблонь дым.

В эту стужу иду к «Англетеру» —
Не проходит сердечная дрожь.
Все труднее с годами верить,
Принимать клевету и ложь…

                   ***
Долго длилась декабрьская стужа.
Сколько лет? — их теперь не сочтешь!
Запрещали. Ругали послушно,
Только он прорастал, как рожь,
От земли набирая силу,
От земли, нашей русской земли,
Где пахали, страдали, любили,
Где грешили и к вере шли…

4. Радуница

Я сквозь годы, сквозь мрак, сквозь запреты
Рвался к вам, искалечив до крови ступни.
И мое сумасшедшее сердце поэта
Точно колокол вешний над полем звучит.
Мои книги в архивах уже не запрятать,
Не вернется, поверьте, кровавая муть.
Над родимой землей, над рязанской родительской хатой
Будут ветры весенние радостно дуть.

Пусть нельзя обвенчать розу белую с жабой
И рассыпать печаль, точно с кленов латунь или медь,
В этой жизни есть место и сильным, и слабым,
И людей нужно чаще любить и жалеть.
Кто меня не любил — я им это прощаю.
Что поделать, коль бесы кружили метель?
Тогда люди метались меж адом и раем,
Разбивались их судьбы, как в доме скудель.

Как живете вы в этом «прекрасном далеко»,
Как моя изменилась присмиревшая Русь?
Если б можно взглянуть, хоть одним только оком:
Неужели вражда неизбывна, как грусть?
Полагаю, меня вы из бронзы отлили,
И теперь моя песня, бронзовея, кричит.
Почему же живого вы меньше любили,
А теперь мое имя превращается в кич!

5. С Есениным на дружеской ноге

Открыли шлюз — и стал Есениной модой,
Стал слоганом, стал неймингом, стал брендом.
Взамен запретов — пошлость для народа:
«Есенин» — пиво, водка или бренди.
Уже не счесть названий улиц и предметов —
Мы, как всегда, забыли чувство меры.
Вчера поел в кафе с названьем в честь поэта —
Везде Есенин бравый, даже на фужерах!

Его поют в домах, кафе и ресторанах,
Свою печаль в застольях русских пряча,
Кричат, орут под звон своих стаканов:
«Я не жалею, не зову, не плачу!»
Есенин — наш типаж, бойфренд телеэкранов,
Любовник, хулиган, кутила и гуляка,
Рекламный ролик, супермен романов
И триллеров про вурдалаков.

С ним запросто, как с корешем в пивбаре,
Он свойский парень, с ним — все можно:
Содрать стишок для стансов юбиляру,
Рекламных текстов, шуток всевозможных.
Он стерпит все, ему хвала и слава!
Он — мы, пороки наши и пристрастья…
Но отчего же на Тверском бульваре
Стоим пред ним, как пред причастьем?..

6. Октябрь в Константиново

Золотисто-багряный октябрь
Наряжает леса и сады.
Из туманов, у синей воды,
Поднимается солнце-корабль.
В этот утренний тихий час
Забываем про зло на земле.
Хочет сердце любить и жалеть,
Даже если не любят нас.

Он здесь часто стоял на бугре,
Своей болью делился с рекой.
И она уплывала с водой:
Жизнь казалась намного мудрей.
Догорали рябины в саду —
Вновь замкнулся еще один круг.
Сколько было здесь встреч и разлук?
По следам их далеким бреду.

Вот калитка, сирени кусты,
Что с весною цветут много лет.
Здесь услышал он ласково: «Нет!»
И вослед зашумели листы.
Этот шум не утих, этот пыл,
Не сокроет прошедшего снег.
Каждый помнит о первой весне,
Кто хоть раз в этой жизни любил…

Не сдержаться, спешу со всех ног
В этот низенький, старый дом.
У плетня постою под окном,
Затем робко взойду на порог.
Здесь начало путей и дорог,
Ожиданий, надежд и борьбы —
От простой деревенской избы
В мир вселенских страстей и тревог…

Стало ясно: распахнута даль.
Воздух словно хрустальный, звенит.
Над Россией летят журавли
И уносят с собою печаль.

Декабрь 2015


«Русь-Китеж» Валерия Доманского

Валерий Доманский, член Союза российских писателей, лауреат двух престижных премий — Всероссийской литературной премии имени Н.А. Клюева и Международной литературной премии им. С.А. Есенина «О Русь, взмахни крылами», автор нескольких поэтических книг: «Сопричастие», «Россия. Лета. Водолей», «Нарым. (Клюев в Сибири»), «Моление в Дидиме».

Domansky Makovky

В этом году вышла новая книга Валерия Доманского «Самоцветные маковки», содержание которой составляют три поэмы. Открывается она поэмой «Нарым», которая уже с первых строк захватывает внимание читателя своей экспрессией и яркой образностью.

До настоящего времени на обширной литературной карте ГУЛАГа ярко выделялись три значительных топоса: Ленинград, который в 1930-е годы «ненужным привеском болтался возле тюрем своих» («Реквием» А. Ахматовой), леденящая душу Колыма В. Шаламова («Колымские рассказы»), беспощадные Соловки (воспоминания Д.С Лихачёва, повесть Б. Ширяева «Неугасимая лампада», роман З. Прилепина «Обитель»). 

С появлением поэмы Доманского в литературу вошел новый зловещий топос, сибирский, — Нарым, символ жестокости, насилия, бесчеловечности. Его устрашающее название усилено в поэме звукописью: Нарым — нарыв — рыщут — обрыв. У каждого автора — свое видение пережитого ада, свое осознание его. Лирическая героиня Ахматовой, ленинградка, разделяет горе тысяч подруг, жен, матерей, проводивших дорогого человека на муки («Ты сын и ужас мой…»). Она воет, «как стрелецкие жёнки», каменеет, как мать распятого Иисуса, и видит смысл будущего в сбережении памяти и скорби. Повествователь в цикле Шаламова передает мученический опыт интеллигента — свидетеля распада человечности в нечеловеческих условиях существования. У Ширяева главное — народная психология, потаенная святая вера на краю гибели.

В поэме Валерия Доманского «Нарым» ад времён сталинских репрессий раскрыт через судьбу большого русского поэта Николая Клюева: несправедливость ареста за стихи, ставшими диссонансом к громкой музыке строительства социализма; ссылка в Сибирь, в Нарым; затем три года тяжелейшего существования поэта в Томске, выброшенного из жизни, растоптанного унижением, голодом и холодом. Жизненный круг его завершился в страшном Каштачном рву, где был приведен к исполнению расстрельный приговор тройки.

Автор поэмы от лица своего героя воссоздает многоликое, всесильное Зло: равнодушие, безжалостность, чёрствость кэгэбистов, «пропавших водкой», «чумные тройки», выносящие тайно, без суда и следствия смертный приговор, и окружение — «голь кабацкая», те, что за слово «невзначай зарежут». В этом расчеловеченном мире людей уже нет, лишь тени, свора псов голодных, циклопы, супостаты, комья грязи. Бесконечен в поэме ряд негативных образов, создающих тягостную атмосферу: смрад, чернота, нечистоты, вонь, пустота, тлен, мрачная бездна, обоз смерти и завершающие его, грозные — неотступная старуха-смерть и царство Аида — смертный Каштачный ров. Включенные в поэму гротескные сны-видения не приносят поэту облегчения, напротив, усугубляют горечь существования, напоминая о близости конца.

Сквозной образ поэмы — холод — воспринимается и как буквальный, физический («хлад осенний пронзал до костей»; «давно замерзаю, на улице — под пятьдесят»), и как метафорический: как постоянное ощущение одиночества, беззащитности в мире, враждебном человеку. Пронзительный, нескончаемый холод заставляет вспомнить бессмертные страницы гоголевской «Шинели», где этот мотив также переходит из физического мира в нравственное пространство, а Петербург ощущается Акакием Акакиевичем как город, продуваемый ветрами всегда «со всех четырёх сторон»… Варлам Шаламов, летописец северных лагерей, познавший убийственную силу колымских морозов, считал холод главным средством растления души.

Над всеми образами Аида как символа униженной Поэзии, как обвинения Злу возвышается образ Поэта, просящего на мосту милостыню. Образ обобщенный, многозначный, но имеющий сегодня и реальное подтверждение — например, в воспоминаниях дочери философа Германа Шпета. Живым делает этот образ голос, который автор даёт возможность услышать в подлинных строках писем, стихов Н. Клюева, в главках-молитвах, в плачах («Где больному приютиться? Где найти тепло, очаг? Скоро черная возница повезет меня в овраг»).

Автор тактично, бережно воссоздаёт внутренний мир Клюева и показывает, что горечь, безнадежность ситуации, в которой оказался поэт, не заглушили его сердечного таланта. Измученным, изувеченным поэтом не утрачена способность радоваться жизни во многих её земных проявлениях: редким счастливым минутам краткого лета в роще, березовому венику в бане, чайку из мяты, колокольному звону. И самое большое утешение для души героя — воспоминание о матери, родной избе в Заонежье. В этих мечтах-видениях меняется лексика произведения — она становится доброй, светлой, напоминает о гармоничном крестьянском мире, родном несчастному ссыльному: изба расписная, резная, с деревянным коньком, чистая горница, теплая печь с пирогами. Иной, светлой, легкой становится и образность, близкая стилистике самого Клюева. Живущие прочно в душе, в памяти поэта «березы, в золото одетые», воздух, что «пахнет караваем», изба, которая «не летит, а плывет», «печь огромная — добрая няня» уносят героя поэмы от бедственного существования за ситцевой перегородкой, запаха махорки и испражнений, грубого голоса хозяйки, требующей платы «за фатеру». Память о детстве, дивном крае рождает у героя надежду — «написать последнюю книжку».

Спасительны для верующего его постоянные, до последнего часа, обращения к пресвятой Троице, Матери-Заступнице, Вседержителю. Главы-молитвы наполнены большой эмоциональной силой: в них глубинная, духовная жизнь поэта, вся его боль, сокровенные мысли и страсти. В этих молитвах сказались «долгие, вольные думы» не только о своей судьбе, но о «земных грешниках», от которых поэт себя не отделяет, о переживаемой им драме России: «люди ушли от бога», «страшным идолам поклонение», «онемел народ, все незрячие». Он хорошо знает — «сердце мое и Россия связаны общей судьбой», потому и на краю жизни обращается к Богу с последней просьбой: «За себя молю, за народ мой более». Николай Клюев жестокими силами зла был погружен в горести, смрад, унижения, но одновременно и поднят над ними своим великим талантом.

В. Доманский художественно воссоздал страдальческую жизнь великого русского поэта, на долгие годы вычеркнутого из литературы. Но смысл поэмы «Нарым» гораздо шире одной его судьбы. Произведение интертекстуально, его культурное пространство раздвигается античными, библейскими, историческими, литературными образами, которыми полнится поэтический мир автора. Ссылка Клюева в Сибирь, перемещение на подводе к месту расстрела напоминает Харонов перевоз через Лету, мытарства поэта схожи с испытаниями несгибаемого Аввакума (с его плачем перекликается и плач-письмо Клюева из тюремной больницы), гибельный Каштачный ров вызывает ассоциации с Бабьим Яром. Поминальные свечи в окнах Томска, мотив неумирающей памяти соотносится с финалом «Реквиема» Ахматовой: «Опять поминальный приблизился час, /Я вижу, я слышу, я чувствую вас…». Трагизм одной конкретной судьбы входит в историю русского мученичества, сливается с трагизмом человеческой жизни.

Все пятнадцать главок поэмы объединяет голос лирического героя, его любовь к народному поэту, его сыновья тревога о будущем родины, о страшном прошлом которой напоминает Колпашевский яр и Каштачный овраг:

Страшный овраг.
Вся Россия в оврагах,
яругах,
Вновь виденья встают,
будоражат умы
и сердца.
Как нам выйти
из этого вечного круга
И вину искупить
перед ликом небесным Отца?..

Природа России, искусство, ее великие имена — Левитан, Блок, Есенин — дают автору силу верить в будущее отечества: 

Русь-Китеж! Я слышу глубинные звоны,
<…>
Ты вся в глубине, и глубины не меряны
Любви и терпенью, смиренью и вере…

Поэма «Нарым» — яркое, художественно самобытное, талантливое произведение, сложный сплав острой мысли и глубоких чувств, которые оставляют сильное впечатление, ранят душу, рождают боль и беспокойство. 

Вторая в цикле, небольшая поэма «Осень в Константиново», посвященная судьбе творчества С. Есенина, написана как будто на одном дыхании и пронизана светлой печалью. Свет идет от российских пейзажей, которыми любуется лирический герой, от вошедших в народную память любимых поэтических образов (опавший клен, голубая Русь, догорающие рябины, низенький родительский дом, улетающие журавли), от узнаваемой символики, есенинских строк, естественно вошедших в авторский текст («Все проходит, как с яблонь дым»). Печаль же — от размышлений лирического героя, трогательно преданного поэзии Есенина, о том, что красоту, возвышенность его поэзии заменили пошлостью, китчем. Как и в первой поэме, в этом произведении явлен мотив холода — это российская стужа ХХ века: бесправие, скудость жизни, жестокость, предательство, но это и конкретный период в истории литературы, когда имя великого поэта замалчивалось, творчество было сокрыто. Лирический герой столь глубоко вошел в родственный ему есенинский мир, так чувствует его, дорожит им, бродит его поэтическими тропами, откликается интонациями поэта, что и свои печали, свой душевный разлад тоже представляет, как встречу с Чёрным человеком. Поэма прочитывается как открытый, искренний монолог о судьбах русской культуры, смятении, исканиях и надеждах русского интеллигента ХХI века, о наших неоплатных долгах.

В композиции триптиха отразился авторский замысел — постепенное нарастание светлого начала. В последней поэме, «Златоверхие храмы», наряду с неугасающими чувствами печали и тревоги, усиливается тема духовной силы России, бессмертия русского национального гения. В языке, ритмике, интонации поэмы, отзывается язык, ритм летописей, древнерусских художественных текстов и прежде всего — «Слова о полку Игореве». Чуткость к слову, неравнодушие к отечественной истории, ее отличное знание, любовь к чистому сердцем русскому человеку позволили автору воспеть уникальный талант древних мастеров — строителей святых храмов. Этот гимн высокому мастерству не может не напомнить знаменитое стихотворение Дм. Кедрина «Зодчие». Оба автора любуются скромностью, достоинством, благородством, работоспособностью мастеров: «Двое русских строителей, / Статных, / Босых, / Молодых» (Кедрин); «Было в простых лицах / гордое величье»; «Ноги их босые, /души нараспашку,/ но светились лица/как святые лики» (Доманский) — восхищаются их умением творить непревзойденную красоту, видят смысл их архитектурных шедевров в огромном нравственном воздействии на простого человека: «Непотребная девка/Стояла у Лобного места/И, дивясь,/Как на сказку,/Глядела на ту красоту» (Кедрин); «Совершилось чудо/силой красоты: / просветлели люди/ликами святых» (Доманский).

Однако при общности темы в произведениях звучат разные мелодии. Кедрин с особой силой выделил мотив деспотизма, трагической судьбы строителей московского храма Покрова Богородицы: «И тогда государь/Повелел ослепить этих зодчих,/Чтоб в земле его/Церковь/Стояла одна такова…». 

В. Доманский избегает трагизма; его произведение посвящено гордым, непокорным русичам, храбро защищающим Чернигов от полчищ дикой орды, и талантливым мастерам, возродившим город из пепла своим беззаветным трудом («Не заглохнет вера,/не увянет сила»). Поэт живописует радость нелёгкого, но творческого труда, умелой дружной работы, волшебство созидания. Печалуясь о безвестности древних мастеров, он философски признает неизбежность утраты имен во времени. Строки «Что имя? — исчезли народы, державы…» перекликаются с державинским изречением — «…вечности жерлом пожрётся/ И общей не уйдёт судьбы» и пушкинским — «Поглотит медленная Лета…»

Поэма, прославляющая безвестных предков, гениев «Руси осиянной», завершается мажорным, жизнеутверждающим финалом: они «бессмертья достойны по праву». Эта вдохновенная часть поэмы звучит как напоминание о величии потомков славян, как клятва — хранить память об их духовной силе: 

У нас есть особая гордость и слава
Потомков славян, ратоборцев, поэтов —
Истории нашей кровавые главы
Любовью согреты …

Три прекрасных поэмы связывает в единый триптих вера автора в просветляющую, вдохновляющую силу русского искусства, гордость духовной мощью выразителей национальных идеалов. Лиризм в поэтических текстах естественно сплавляется с горячими гражданскими чувствами автора, его горькими размышлениями о прошлом, беспокойными размышлениями о сегодняшнем дне и о будущем. 

Удачно название книги — «Самоцветные маковки»: в нем не только многоцветье русских талантов, но и верность святым храмам, и богатая палитра авторских чувств — боль, сострадание, умиление, восхищение, готовность защитить, преданность, гордость, тревога, любовь. Название восходит к известному высказыванию Есенина, о себе и его поэтическом друге Николае Клюеве, послужившими эпиграфом к триптиху: «Мы с тобой не низы, а самоцветная маковка на златоверхом тереме России…». 

Слова Есенина, видимо, в свою очередь навеяны цитатой из «Былого и дум» А.И. Герцена. Характеризуя московскую интеллектуальную элиту 1840-х годов ХIХ века, автор «Былого и дум» писал: «Такого круга людей талантливых, развитых, многосторонних и чистых я не встречал потом нигде, ни на высших вершинах политического мира, ни на последних маковках литературного и артистического». Эта перекличка творческих талантов в веках — знаменательна.

Толстухина Ирина Ивановна, доцент Института международных связей РГПУ имени А.И. Герцена.