Поиск по сайту

Наша кнопка

Счетчик посещений

31306193
Сегодня
Вчера
На этой неделе
На прошлой неделе
В этом месяце
В прошлом месяце
6461
8007
47896
29186274
149905
365951

Сегодня: Фев 16, 2019




Пасынок России

PostDateIcon 12.03.2013 23:00  |  Печать
Рейтинг:   / 1
ПлохоОтлично 
Просмотров: 7122

Отечественный apxuв

 

Пасынок России

 

Те из наших читателей, кто заметил публикацию в первом номере журнала, посвященную поэту Алексею Ганину, и его тезисы «Мир и свободный труд — народам», с интересом должны прочитать и публикующийся ниже протокол допроса Ганина, произведенный в Московской ЧК 17 ноября 1924 года. Это даже не обычный протокол допроса, а скорее своеобразные тюремные мемуары, полуисповедь, полупризнание, попытка спасти свою жизнь и увести следствие в сторону, но одновременно удивительное по деталям, фактуре и атмосфере воссоздание быта эпохи, ее страшного безбытного воздуха, ее безнадежности и отчаяния, которое давило и иссушало душу каждого мыслящего русского интеллигента «страшных лет России».

Как тут не вспомнить о деятельности русских патриотов 60—70-х годов Игоря Огурцова, Леонида Бородина, Владимира Осипова и созданного ими ВСХСОНа. В сущности, Алексей Ганин и его товарищи были, несомненно, прямыми предшественниками жертвенного поколения патриотов-шестидесятников.

Исповедь Ганина, написанная им в подвалах и камерах ЧК, неожиданно и особым образом как бы продолжает и дополняет многое из того, что было сказано Есениным в знаменитом цикле «Москва кабацкая», или напоминает нам многие страницы трагикомедии Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита», или перекликается с горькими, полными той же бездомности и того же отчаяния стихами Николая Клюева двадцатых годов. Суть этой жизни не раз была выражена Сергеем Есениным: «В своей стране я словно иностранец», или из письма Кусикову: «Тошно мне, законному сыну российскому, в своем государстве пасынком быть».., Да, именно «пасынками» сразу же после окончания гражданской войны почувствовали себя Есенин и Клюев, Ганин и Приблудный — все они, находясь под зорким оком дзержинско‑аграновско‑петерсовского Чека, стали «Иванами бездомными», людьми второго сорта, гонимыми русскими людьми, которым антирусское государство той эпохи не могло позволить и простить русского ума, русского чувства, русского патриотизма. Все они были поставлены в положение национальных диссидентов с предопределенной в будущем трагической судьбой. Нищета, отчаяние, безнадежность существованья русского человека — то есть все то, что нависает над нами сегодня, — выражены в «тюремных мемуарах» Алексея Ганина с откровенной наивностью, но в то же время и с какой-то психологической и бытовой точностью, Ужасно предположить, что нынешнее экономическое положение русского писателя завтра может стать таким же, как у Ганина и его товарищей. Читая эти мемуары, с печалью понимаешь, что традиционное зло, овладевавшее жизнью русского таланта, топившего отчаянье в вине, действительно вызывалось и вызывается историческими условиями бесперспективности жизни в самом глубоком смысле слова.

Плохо было русскому человеку, русскому поэту и во времена Ганина, и во времена Рубцова. А когда «плохо» — тут же появляется Горе-Злосчастье... Встречи, разговоры, знакомства — все достойно внимания в этом необычном протоколе допроса. Вплоть до наивной попытки откреститься от обвинений в создании мифической фашистской организации (1924 год!). Вплоть до попытки изобразить свои беспощадные по отношению к власти «тезисы» как некие черновые заготовки для будущего романа...

Впрочем, читая эти тюремные мемуары, все-таки приходишь к мысли, что никакими организаторами мощного сопротивления режиму, никакими вождями национального движения люди, подобные Ганину, стать не могли.

В первую очередь они были поэтами, художниками, людьми литературного призвания, для которых ничего не было выше и дороже внутренней свободы. Выше которой разве что было лишь одно — судьба Родины, судьба Отечества. Но в таком случае их выбор был сделан, и они были обречены. Да будут их прозрения, их просчеты, их жертвенность жестоким уроком для нового поколения русских людей, вступающих в «вечный бой» за возрождение России.

Станислав КУНЯЕВ

 

Протокол допроса

Гражданина Ганина Алексея Алексеевича

* Печатается с небольшими сокращениями.

 

На вопросы, заданные мне, отвечаю.

Собственно, к политической работе я никогда себя не готовил. Я хотел исключительно работать в художественно-литературной области. Мной не написано ни одной социально-политической книги. Ни к какой политической партии я никогда не принадлежал. Но гражданином я был всегда или, по крайней мере, стремился им быть, ибо стремился всегда по мере моих сил и способностей помогать трудовому народу, крестьянам и рабочим вырваться из того социально-экономического гнета, в котором они находились, в котором находился и я. С восьмилетнего возраста, работая с отцом по окрестным деревням, по заводам и фабрикам, расположенным в Сухонском районе Вологодской губернии, я с детства увидел и остро воспринял царившую несправедливость. Для одних — вечный труд, нищета; для других — довольствие и праздность. Но чтоб служить не только словом, но и делом, я в детстве же понял, что необходимо учиться. И вот до сего времени всю жизнь, изнемогая в борьбе за кусок хлеба, я продолжал свое дело учебы и то же время занимался литературной работой. Я приехал сюда, в Москву, как в центр научной и литературной работы. Так как начаты мною работы — ряд художественно-драматических хроник, «Освобождение рабов», «Иосиф» и несколько других из истории эллинского Рима и России. Кроме того, мною начат большой роман, который бы охватывал жизнь России в целом за последние двадцать лет и действие в котором разыгрывается, а отличие от всех существующих романов, не на любовной интриге, а на социально-экономических условиях. Все вышеуказанные работы требовали от меня знаний истории последних лет в целом. Но приезд мой оказался для меня роковым. Все мои работы, особенно последняя, рассчитанная приблизительно на десять лет, требовали еще некоторой, хотя бы минимальной обеспеченности, которой у меня абсолютно не было.

Напротив, я оказался в крайне отчаянном положении: без работы, без комнаты, без денег. И так продолжалось с 1923 года, с сентября месяца, до дня ареста. Питался я большей частью в кафе Союза поэтов «Домино». Позднее — «Альказар» и «Стойло Пегаса». А ночевал — где застигнет ночь.

Таким образом, моя конспиративность есть не более как хроническое безденежье и отсутствие комнаты. Отсюда возникли и те печальные знакомства с известными вам людьми.

По приезде в Москву я оставил вещи свои да пару белья и рукописи в общежитии студентов на Госпитальной улице у земляков, учившихся со мной вместе в Вологде с 1910 по 1914 год. Переночевал, а на другой день ушел и не был там приблизительно до конца ноября.

В зачислении меня в вуз Главпрофобр отказал, так как было уже поздно, прием был прекращен. Желая уехать обратно и не имея ни гроша денег, я хлопотал перед Наркомпросом, чтобы уплатили мне гонорар за книгу стихов, принятую еще а 1921 году ЛИТО. Своевременно гонорар мне не был оплачен из-за денежного кризиса, происходившего в то лето 1921 года. Но так как ЛИТО было уже давно ликвидировано, а материалы перешли в архив академии, в уплате гонорара мне было отказано. Я окончательно остался на мели, во власти всяких случайностей. Вечера до глубокой ночи проводил в кафе, в пивных, а ночевать уходил к моему бывшему другу поэту Есенину, в дом «Правды» по Брюсовскому переулку, где познакомился с его тогдашней женой Галей *(Речь идет о Галине Артуровне Бениславской (1897—1926), гражданской жене С. А. Есенина), ни фамилии, ни отчества которой я не знаю и до сих пор. Ночевал в то время в той же квартире поэт Клюев. Вот люди, с которыми я общался, если не считать тех десятков людей, которые, как тени, притягиваемые скандальной известностью Есенина, проходили перед нами в пьяном бреду, которые каждый вечер были все новые, которых я не знал и знать не старался.

Поэт Клюев, совсем не пивший или изредка пивший, очень мало, неизменно уводил нас в вышеуказанное место в Брюсовском переулке. Так продолжалось до всем известного печального процесса четырех поэтов**(Имеется в виду пресловутое, спровоцированное ЧК судебное дело «об антисемитизме», по которому в 1923 году проходили С. Есенин, С. Клычков, П. Орешин и А. Ганин). К этому времени я ближе познакомился, приблизительно за день до скандала, в пивной с Орешиным, Клычковым, с которыми я изредка встречался в бывшем Петербурге в период 1916 и 1917 года. В то же время познакомился с Борисом Глубоковским, с Марцеллом Рабиновичем, которые жили вместе, и с Иосифом Аксельродом. У первых после процесса я ночевал одну ночь, они, кажется, и сами вскоре очутились без комнаты. В доме «Правды» после процесса ночевать было нельзя. В это время, до первого января 1924 года, я ночевал то в «Стойле Пегаса», то в общежитии писателей, то у Аксельрода на Рождественском-бульваре, дом № 17, где, если не ошибаюсь, часто ночевали и Рабинович, и Глубоковский.

В той же квартире, кажется у Богомильского, останавливался Борис Пильняк и одну-две ночи ночевал Всеволод Иванов.

Все разговоры наши вращались исключительно в области литературы, литературного быта, воспоминаний о годах гражданской войны и вообще о всех вопросах, которые затрагивали и затрагивают мыслящие люди. С Пильняком встречался в то время раза два, и то в обществе Богомильского, почти незнакомого мне человека, который как будто помогал издавать Пильняку его сочинения. В общежитии писателей встречался со всеми, кто там жил. А по вечерам чуть не каждый вечер бывал на тех литературных собраниях, которые там происходят. Таким образом, знаком почти со всем литературно-художественным миром. После собраний неизбежно уходили в «Стойло Пегаса», где был галдеж до двух часов ночи, а оттуда, если в состоянии мы были двигаться, отправлялись, кажется, а «Подвал энтузиастов», ныне закрытый, где было кручение до шести часов утра. Нередко компаниями уезжали в ночные чайные на Триумфальную. Что там были за люди, я не знаю. Какие-то расфранченные дамы, актрисы, артисты, художники, поэты, иностранные представители печати. Все это гудело, вертелось, был пьяный угар и смертельная тоска, Но где же было быть? на улице? пешком уходить в Вологодскую губернию? К тому же многие из всяческих трестов и учреждений обещали устроить на службу. Но все это был миф. Да и в людей я вдруг не поверил. Все больше одолевало черное отчаяние.

В это же время, а может быть несколько раньше, меня познакомил Есенин с Айседорой Дункан, как со своей бывшей женой. У Дункан я был раз пять, где бывало иногда много людей, говорилось на разных языках. Были мы и держались там — Есенин, Клюев, я, Аксельрод, Рабинович. Говорили всегда ни о чем — комплименты Айседоре или обо всем, до тех пор, пока Есенин не начинал с кем-нибудь драку.

Из всех знакомств у Айседоры у меня осталось одно — скульптор Коненков, у которого я был однажды с Есениным, Клюевым и Рабиновичем, Осматривали мастерскую Коненкова, эту необычайную сокровищницу. Разговоры исключительно были о скульптуре. Вскоре он, кажется, уехал в Америку.

В это же время Глубоковский познакомил меня с Зеликом Персицем, где Глубоковский читал свою пьесу «Дон-Жуан». Присутствовали супруги Персицы, артисты студии, кажется, Русской драма, я Анатолий Васильевич Луначарский, который, как говорили, был заинтересован новой драмой студии. Читал Глубоковский. Все молчали. После прочтения пьесы товарищ Луначарский молча раскланялся и уехал, обронив несколько замечаний по поводу пьесы. Ни с кем из присутствующих, за исключением Глубоковского и Персица, больше, не встречался.

Вскоре после процесса Есенина отправили в нервный санаторий. Меня окончательно забрала полусумасшедшая тоска. Время летело. Хотелось работать, но не было стола, чтобы присесть и записать пережитое. К тому же из дома я уехал самое большее на неделю. Устроиться здесь и потом уже перебраться. А проходил третий месяц. Дома осталась ни с чем жена и двухлетняя дочь, перенесшая пешком тяжелую дизентерию. А жена все еще тосковала о маленьком сыне, умершем в то же время и тоже от дизентерии.

Днями я не раз обращался к своим приятелям по Вологде — Ковалеву и Ермолаеву: не могут ли они приискать мне службу? Оба они коммунисты, к тому же здесь, в Москве, было в те время много коммунистов, занимавших довольно видные и ответственные посты, с которыми я встречался в Вологде, которые знали меня как человека, работавшего в Губполитпросвете, или как поэта. А с Ермолаевым и Kовалевым я был знаком до революции, Ермолаев устраивал а Вологде профессиональный союз врачей и снабжал нас, учившихся в медицинской школе, нелегальной в то время революционной марксистской литературой.

Что касается Левичева, то мы с ним из одной волости. В одно время учились в сельской школе, ребятишками работали на Беляевском лесопильном заводе. Я работал с отцом по печной, мял глину. Если производилась кладка фундаментов, мешал известь, бил щебень, таская кирпич, в Левичев на дровянке — так называлась погрузка, обрезка теса на барже.

Позднее, когда я учился в фельдшерской школе, а он в учительской семинарии, встречались по летам. В бытность его вологодским губвоенкомом я встречался с ним как со старым другом. Но вскоре после моего приезда а Вологду он был переведен куда-то на юг, в двадцатых числах после того времени я виделся с ним, если не ошибаюсь, один раз в Вологде после окончания им академии и один раз здесь, в Москве, на Тверской улице. Он спешил по делам, я спешил от безделья в кафе «Альказар». Было это кажется, что весной. У Ковалева в течение зимы я бывал раз десять, главным образом спросить, нет ли кого знакомых с родины.

Спрашивал о службе. Отдыхая от пьяной богемы, ел человеческий обед, играл в шахматы и уходил после двенадцати часов в «Стойла». Там ночевать было негде, Знакомство с Ковалевым главным образом была благодаря тому, еще с Вологды, что Ковалев, будучи вологодским губкомиссаром, жил с неким коммунистом Калыгиным. Калыгин — из нашей волости, дальний мне родственник, бывший революционный студент, живший без права выезда в города, снабжавший меня литературой, главным образом художественной. К тому же мой первый стихотворный учитель.

У Ермолаева бывал тоже раз десять, а может, и значительно больше. К нему я заходил тоже отдохнуть oт кричащей богемщины, от хвастливой, размалеванной кофейной, разваленной буржуазии и барства, от кокаинистов и прочих, лишенный своей семьи — я очень любил посидеть в семейной обстановке. К тому же Ермолаев — убежденнейший и просвещеннейший марксист, имеет довольно значительную библиотеку. Там можно есть и читать, попить из самовара чай, погалдеть с ребятишками. У него маленький сын, сверстник моей дочери.

С Ермолаевым мы говорили обо всем, главным образом о литературе. Но интересней всего его рассуждения философско-материалистические. Ни о какой политике, да еще заметно-воинствующей, не было речи. Мне даже пьяному не приходило в голову, ибо трезвый я великолепно понимаю, что какой же человек в полтора раза старше меня, состоящий в партии СД большевиков чуть ли не с самого основания партии, возьмет, и будет сразу кем-то другим. Ввиду того, что у Ермолаева я засиживался, долго живал, главным образом по воскресеньям, денег иногда не было на трамвай, поэтому, пользуясь близостью расстояния, я уходил ночевать на Госпитальную, в общежитие студентов, в течение всей зимы был там не более пяти раз, то есть ночевал в общежитии, возвращаясь к началу...

В читальне я целые дни читал газеты, затем читал книги, какие имелись, ночью писал. Иногда целые дни после просмотра газет играли в шахматы. Иногда я лежал с утра до ночи, обдумывая своя произведения. Довольно часто, особенно в первую неделю знакомства с Никитиным, говорили о поэзии, о построений стиха и прочем. И только иногда подымались те или иные разговоры по поводу дискуссий. Много говорили во время похорон Владимира Ильича Ленина. В это время я собирал газеты, тщательно следил за каждой статьей, за каждой заметкой.

Здесь, в зале, я познакомился с Чиркиным, с Корабельниковым и с Анатолием Розановым, которого за всю зиму видел раз пять-шесть.

Бывали разговоры в стиле газетных дискуссий. За все время приезжал в кафе один раз, напивался раза два, был рад. Чиркин все время обещал мне достать либо работу, либо денег на дорогу, а Вологду, но ничего не достал, Я жил в долгу Чиркина и Никитина. С Никитиным иногда вали разговоры на тему: история революции. Я иногда злился за объявленный мне бойкот. Однажды думал написать прокламацию в конце дискуссии, но мысль эту бросил, Я не знаю, делился ли тогдашними мыслями с Никитиным или с Чиркиным, но о терроре и прочих ужасах я никогда не подымал никакой речи. До поселения в читальне, приблизительно дня за три, в одной из пивных, именно на углу Тверской и Садовой, познакомился со мной один человек воинский в малиновой шапке. Вначале обсуждались те вопросы, которые всплывали на знаменитой коммунистической дискуссии. Кроме того, все несчастье наше заключалось в том, что, куда бы мы ни пришли, все спрашивали о деле четырех поэтов. Говорилось и об этом — как шел суд, через несколько дней в читальню явился тот воинский молодой человек, читал газету. Сказал, что он курсант из Кремля. Никаких политических разговоров не вели. Это было в присутствии Чиркина и Никитина. На прощание он говорил, что если нам угодно, то в ближайшее воскресенье по закону он имеет право провести в Кремль двоих — осматривать кремлевские достопримечательности.

Как его имя и фамилия — не знаю. Сидел он минут сорок-тридцать. Больше нигде не встречался. В Кремле я никогда не был.

После суда ко мне часто обращался Александрович с приглашением зайти к нему, да вообще просил заходить, С Александровичем я встретился осенью 1923 года в зале ЦЕКУБУ, где мы читали стихи — Клюев, Есенин и я. Говорил о стихах, хотел написать статью. Я знал его как литературного критика.

В конце января я был у него, у Александровича, вместе с поэтом Никитиным, Кажется, на именинах жены, где познакомился с Головиным и так называемым Мишелем. В своих предыдущих показаниях я уже говорил, что профессор Головин только летом вернулся из-за границы. Рассказывал о Германии, о бытовых сторонах, о прошлом, о настоящем. Высказал суждение, что русские и все долго живущие в России — люди во взаимоотношениях проще и лучше, чем за границей.

Тот же надоевший вопрос о судьбе четырех поэтов. Александрович, бывший в суде, рассказывал свои впечатления. Отсюда речь зашла о национализме. Но в этот раз говорилось много о самом профессоре. Он рассказывал о своей научной карьере, о своей борьбе со своими завистниками. С Головиным и Мишелем я встречался у Александровича раза три, пожалуй, точно — три. Причем с тем и с другим не единовременно. Последний раз встречался с Головиным летом. Тут же был Мишель — я зову его тем именем, каким звали его супруги Александровичи, ни фамилии, ни отчества я не знал. Рассуждения были приблизительно те же — на тему о национальностях. Высказывался взгляд, что необходима какая-то борьба за экономическое улучшение. Одни доказывали, что борьба начнется в России под угрозой с Запада под влиянием нищеты, другие — что только белая эмиграция способна вывести Россию на более высокую ступень благоустройства. Все оказались националистами, но в конечном итоге никаких крепких точек соприкосновения между всеми нами не было.

Не знаю точно, на этой встрече или позже, я встретил Мишеля на Кудринской площади. Он пригласил меня к себе. У него закусывал, пили козье молоко, рассуждали на те же социально-экономические темы. Из разговоров, происходивших на квартире Александровича и здесь, он выказал себя убежденным панславистом, сторонником крестьянской диктатуры, вернее, народовольцем.

Что касается Кудрявцева и Кириллова, то я знаю их с двадцатого года. Кириллов познакомил меня с Кудрявцевым в Вологде, где мы устраивали вечер современно-пролетарской поэзии: Кириллов, Родов, Обрадович, Александровский***(В. Кириллов, С. Обрадович, В. Александровский, М. Герасимов, С. Родов — известные пролетарские поэты той эпохи) и я. Таким образом, Кудрявцева я знал как коммуниста, прокурора. А Кириллова — как всем известного пролетарского поэта.

У Кудрявцева я жил с февраля месяца в его комнате, составил книжку стихов, которая печаталась в типографии Мосторга, где Кудрявцев был заведующим. У Кириллова бывал часто в 1921 году. Ныне был всю зиму десять раз. Причем все разговоры всегда большей частью литературного характера. Если происходило в жизни СССР или Европы, на основании газетных сообщений, что-нибудь новое. При последней встрече с Кирилловым мы обсуждали наше экономическое состояние, причем и тот и другой в доказательство своих мыслей приводили цифры, опубликованные в официальных газетах, в печатных статьях «Экономической жизни», «Промышленной газеты», «Известий», «Правды», сборника ЦСУ. Разговор возник по поводу предвыборной английской кампании, когда становилось ясно, что верх возьмут консерваторы, которые едва ли ратифицируют заключенный договор. Отсюда возникла мысль о необходимости силами своего государства создать желательное благополучие государства и тем самым избежать зависимости от западных государств, а какую примерно попала Германия.

Такие рассуждения приблизительно велись, по крайней мере, в моем присутствии, и у Чекрыгина, и у Александровича, и у Мишеля, и на квартире у Розанова. И незадолго до ареста об этом же были рассуждения и с Кудрявцевым. Об этом же рассуждали и в студенческом общежитии. Причем в общежитии всего-навсего разговоры об этом поднимались раза два-три. Так как осе студенты торопились сдавать зачеты и готовились к государственным экзаменам. За исключением земляков-вологжан Тихомирова, Круглова и Серкова, был еще в приятельских отношениях с Воеводиным и с Сахно. Все они — с последнего курса.

Главная причина моего частого посещения та, что Лефортовский парк и пруды служили мне все лето дачей. К тому же за весь год я имел здесь возможность спать на койке раздевшись, по-человечески. Думал ходить на работу, но ходил только раз. При проводах Сахно я был там и встретил Сахно случайно на дороге, собравшегося уезжать. Я шел за бельем, с тем чтобы вымыться в бане. По дороге я рассказал ему прочитанное в газете о признании Францией Союза ССР и о той газетной шумихе, которая происходила во Франции. По словам газеты «Известия ВЦИК». На прощанье просил писать, как и что жизнь на Урале, среди крестьян, рабочих и так далее. То есть что пишется в обыкновенных неглупых письмах. Просил сообщать бытовые особенности.

С Петром и Николаем Чекрыгиными я познакомился весной, в «Альказаре», во время обеда они читали мне свои стихи. Через некоторое время, по-моему, в мае, встречает меня Петр Чекрыгин на Тверской и предлагает вступить в Орден русских фашистов, говоря мне при этом несколько комплиментов о моем уме. Я говорил, что я — поэт, занимаюсь исключительно литературой, но, заинтересованный личностью Чекрыгина, в первый раз произведшего впечатление святошечки, стоящего на краю могилы, я сказал — хорошо, подумаю. Вскоре мне пришлось у него ночевать. Но, по‑моему, это уже в июне, в конце, когда я начал устраиваться на службу в Хлебопродукты, ходить на Госпитальную не мог.

Приблизительно в это же время меня познакомили Чекрыгины с Олегом Полярным, поэтом и художником, который рисовал с меня портреты, те и другое у которого выходит крайне скверно.

Между прочим, при вторичном предложении вступить в Орден фашистов я попросил указать мне двух членов ЦК. И вот однажды после ночевки, или перед ночевкой, вечером, Чекрыгин указал мне на Полярного и на брата — Николая Чекрыгина, и на себя. На мой вопрос — «все?» — они отвечали, что все. Я сказал — ладно, вступлю. В это время Чекрыгин настаивал писать протокол. На вопрос — «что у вас имеется?» — они ответили — ничего. Но Полярный утверждая, что он достанет у какого-то купца-виноторговца денег. Имя его — секрет. С веселым добавлением: по крайней мере, хоть брюки купить. Причем вид у Полярного, особенно брюки, был действительно до крайности плох. Чекрыгин Петр мрачно рычал брату: «Довольно!» — и развивал такую мрачную теорию о взрыве всех и вся, даже о взрыве всей Земли, ибо он — космический анархист, что всем нужно иметь знаки. И тут же приблизительно наметил стрелы, круги, кружки и прочее. Кому-то досталось — я не помню. Тут же говорилось о шифре, после чего я предложил нелепый шифр — читать третью букву в каждом слове. Причем это происходило после ночевки в кафе «Стойло Пегаса». Из кафе было взято в этот день две бутылки вина на квартиру Чекрыгиных.

После изображения космических знаков Чекрыгин хотел погасить свет. С этой целью высунулся в окно, выходящее на Тверскую, и орал во все горло: «Эй, сволочи, буржуазия проклятая! Кто не знает Ордена русских фашистов!»****(Вспоминается аналогичная ситуация с «фашистским погромом» в ЦДЛ. Однако как изменились времена в либеральную сторону] Агранов и К0 расстреляли семерых русских людей и шестерых сослали на Соловки. Черниченко и нынешним литературным чекистам Удалось принести в жертву по похожему обвинению лишь одного Осташвили.)

Если не ошибаюсь, было еще одно собрание, где снова произносилась речь, которую он неизменно произносит, куда бы он ни пришел,— «всё взорвать, погасить, умертвить», потому что он призван творить великие дела. Он сейчас погасит свет, а завтра или скоро отравится. «Все — сволочи!» Причем всегда показывал в сторону довольно разодетых людей.

После такой речи своей заставлял писать протокол, потому что, добавлял неизменно Олег Полярный, — без протоколов никто не поверит, что есть Орден русских фашистов, и никто не даст денег.

Не знаю, в какое время, во всяком случае после того, как были прекращены разговоры о фашизме и ни Чекрыгин, ни Полярный не требовали больше протоколов, терроров и прочих ужастей, кажется. Полярный познакомил меня в «Альказаре» с гражданином Вяземским *****(Вяземский — литератор, по всей вероятности, сыгравший роль провокатора в деле А. Ганина и его товарищей, предложивший им привезти деньги из-за границы, куда он якобы собирался поехать.), называя его князем. Каждую неделю, раза две-три, и приблизительно за неделю до отъезда Вяземского, последний заходил в «Альказар», обедал и уходил слушать малороссийский хор в пивной против памятника Тимирязеву. Пили бутылки две пива, иногда по три, не больше. Сидели, слушали хор. В перерывах толковали о фашистах, о прошлой гражданской войне, о кутежах, о женщинах. Из разговоров с ними я узнал — он показывал документы, — что он бывший буденовец, но в данный момент служит в Центральном управлении статистики. Между прочим, говорил, что у него есть брат, живущий в Ницце, что он хочет уехать к брату, так как здесь трудно и скучно жить.

Брат имеет связи в Париже и среди всей русской белогвардейской эмиграции, только нужно что-нибудь, какую-нибудь бумажку, которая бы показывала, что существует кто-то и что-то. Мы составили «тезисы» из заметок, выписанных мною из газеты «Известия» ВЦИК, иностранной хроники, особенно вопросы «Морнинг пост» тред-юнионам, некоторые наспех вспомянутые вопросы, возникшие в период ножниц, некоторые фразы из белогвардейских воззваний с гражданской войны, вроде о секте антихристов, и прочее. Весь материал (он, я повторяю, у меня имелся до знакомства с Вяземским) я собирал для характеристики белогвардейских и черносотенных типов задуманного мною романа. О том, что Вяземский наверняка поедет за границу, он говорил — если удастся. Если удается, приедет ли он из-за границы обратно, отвечал, что, может быть, не приеду. Если достанет денег, то вo всяком случае вышлет.

Спешность Петерс ******(Я. X. Петерс — зам. председателя ЧК—ОГПУ.) объясняется еще и тем, что, куда бы, повторяю я, ни приходил, всюду вспоминается прошлогодний злосчастный инцидент, лишивший меня заработка моей прямой литературной работой, обрекший на год невероятной нищеты. Москва сделала нас окончательно юдофобами, насовала в уши, что было и не было. При составлении из моих заметок, из разных входящих фраз, имеющихся у вас так называемых тезисов, конечно, я проявил максимум не злой воли, а легкомыслия, выразившегося не в том, что я их написал, а в том, что дал переписать и помогал сам. Во-первых, тогда руководила мною мысль, что вo всей этой истории нет кроме всей известной болтовни ничего. Во-вторых, если удастся князю попасть за границу и, паче чаяния, получить деньги, то это было бы совсем не худо. Напротив, к тому же говорилось, что если он, Вяземский, получит много, например, рублей (миллионы), то по его приезде с деньгами обдумает, как быть. Если он проберется и не приедет, то постарается по крайней мере выслать на мое имя тысяч пятьдесят для издательства.

Последнее обстоятельство: собрание на квартире у Анатолия Розанова было созвано не мной, а товарищем Чекрыгиным, для того чтобы обсудить возможности легальной литературной газеты или журнала.

Вначале обсуждали газеты, потом порешили философствовать о классах, о капитализме, о земле, о промышленности. Затем решили — с газетами едва ли что выйдет, а вот создать бы какую-нибудь боевую организацию, чтоб всё вверх тормашками. Это, пожалуй, легче, чем издать газету. Победит тот, у кого сильнее техника и совершеннее. Значит, надо всех перещеголять не только в теоретических изысканиях, в обвести экономики, но и в небывалых тонкостях конспирации — в смысле печати агитационок: и их распространения, изобретения необычайных крыльев безмоторных, летучих мин, наподобие, скажем, грача или там птицы, чтоб ни одно ГПУ, никто на свете не узнали до тех пор, пока все не будет в руках тонких конспираторов и изобретателей. Политики есть. Есть и изобретатель — вон тот Алеша. Что он из себя представляет, я не знаю. Один раз я видел его в продолжение десяти минут. На меня он произвел впечатление идиота, потому что кто-то из братьев Розановых давал ему использованный трамвайный билет. Он рассмотрел его, свернул и положил в карман. Причем все его звали «великий изобретатель». При второй встрече я спросил Никитина и Розанова Анатолия, что это за человек. Розанов ответил, что будто это очень способный человек, поразительный математик, который в уме решает сложнейшие задачи. Никитин говорил, что бывший студент. Голодает по целым дням. На днях хотел удавиться. В чем заключается его изобретение, я не понял, какие-то крылья. Есть ли, у него чертежи или модель? Он ответил, что есть. Принцип кондора. Для, меня это непонятно. И математический расчет. При расспросе Чиркиным, какой формы аппарат должен быть, как должен двигаться, как в нем будет сидеть человек, он отвечал что-то путаное. Серьезный он человек или нет, я не знаю. Я, по крайней мере, почти все время после выпитого вина лежал на кровати.

Я говорил в начале беседы о грозящей нам опасности с Запада, поэтому надо быть готовыми — в Англии побеждают консерваторы, Америка правеет. К тому же с Запада превосходство техники, радиоуправляемые аэропланы, в Англии — лучи смерти. Говорилось о нашей низкой заработной плате. Пили вино. Вся беседа о газете, и о политике, и о машинах продолжалась не более полутора часов. С собрания мы с Чиркиным пошли домой. И мечтали уже не о миллионе, который надеялись получить через Вяземского.

В день ареста, так как накануне ареста я получил семьдесят рублей в Хлебопродукте (жалованье), я уходил покупать пальто на Смоленский рынок. Пальто не купил. На квартире у Карлова в общежитии писателей я одел пальто, вот то, что на мне, и пошел просто обедать где подешевле, тo есть в «Рабочую газету». По пути на Тверской улице я встретил Соловьева.

В тот вечер денег у него не было. Он хотел продать золотые часы. А я как раз получил деньги. Я предложил пойти пообедать. И он вернулся со мной в столовку. В тот вечер я получал записку Чиркина, оставленную у швейцара «Стойла Пегаса», а ныне «Таверна муз», что я обещался Чиркину переговорить с Сытиным, со стариком, о стоимости такой газеты, и не примет ли он в издании какое-либо участие или, по крайней мере, не окажет ли кредит за типографские работы. Чиркину я сказал еще в столовка, что никуда не ходил. И хотел купить себе белье и поехать на Госпитальную в баню.

Где я еще бывал? Несколько раз летом и раза два-три в конце лета у поэта Шенгелии. Я до средины лета был знаком шапочно, с Галановым — тоже. Но с шахматного турнира в Союзе поэтов я ближе сошелся с двумя вышеуказанными поэтами. Галанов меня проводил к Шенгелия в первый раз. Шенгелия в настоящее время среди поэтов считается одним из лучших теоретиков стиха, а я в этом отношении отстал. Среди наших бесед однажды возникла мысль основать общество, которое бы боролось с невежеством, со спекуляцией на искусстве, с безграмотной халтурщиной. И в то же время чтобы это общество поддерживало друг друга не только духовно, но и материально, могло сохранить молодые творческие силы от тупоумщины, халтурщины и прочих разлагающих прелестей. Не знаю, присутствовал ли тут Галанов или нет, но мы рассуждали о выпуске этико-философского манифеста, который бы охватил все бытие человека, но в котором в печати же заявить, что от так называемой политики мы отрекаемся.

Более или менее часто я встречался с Иваном Сергеевичем Рукавишниковым, ночевал у него один раз. А встречались всегда за выпивкой. Не помню, в какое время, кажется, осенью в 1923 году, вo время суда, познакомил меня Герасимов Михаил с Берзиной Анной Абрамовной, а она в свою очередь — с Лобановым на Тверской улице, дом, кажется, двадцать, У этого художника Лобанова я встречался раза два с Вардиным.

Итак, все мои знакомые разделяются приблизительно так.

 

Первое. Люди, которых я знаю давно как революционно настроенных, работавших в гражданскую с народом, или определенно партийные коммунисты — Ермолаев, Ковалев, Кириллов, Кудрявцев, Левичев, студенты-земляки Тихомиров, Круглов, Серков, Быков, с которыми я говорил обо всем и которые знают меня давно. Все указанные люди великолепно знают прелести былого мира, ибо все очи, как и я, по происхождению крестьяне, во время учебы сами добывавшие себе пропитание. Отсюда ясно — ни в какие заговоры не только я, но и сам Господь их не затащит. Я ходил к ним отдыхать душой, посмотреть на здоровых людей, наконец, очухаться от кабака. Сюда же отношу Сахно и Воеводина.

 

Второе. Вторая группа. Это литераторы, для которых, конечно, все человеческое не чуждо, но которые прежде всего по природе своей деятельности слишком далеки от всякой политики — Рукавишников, Грузинов, Ивнев, Есенин, Клычков, Орешин, Карпов, Кузько, Шепеленко, Иванов, Пильняк, Шенгелия, Кириллов, Герасимов, Марьянова и другие члены ВСП и многие члены Союза писателей.

Я также знаком со всей группой «Кузница» и другими пролетарскими поэтами.

  Третья группа — люди, с которыми я встречался в этот год и виделся с которыми либо очень часто, либо очень редко, но лица и имена которых знаю. Ни социального происхождения, ни прошлого, особенно в гражданскую войну, ни их убеждений не знаю. С ними я знаком исключительно по кафе «Стойло» и «Альказар». Это так называемая богема. Глубоковский — театральный критик, Марцелл Рабинович, кажется, коммунист. Сокол — поэт, Чекрыгины братья тоже — Петр и Николай, Дурново, Догурно, Полярный, Персиц, которого, впрочем, до сего один или два раза видел, кажется, поэт. Все это любители понюхать. По разговорам это все боевые люди во время понюшки, но боевые, по-абсурдному или по-смешному. В силу своей расхлябанности не способные не только кого-нибудь объединить для заговора и в какой-нибудь мере вести за собой хоть одну минуту, но не способные и сами-то себе тридцать минут пробыть в ладу, в ровном настроении, не имеющие сплошь и рядом на махорку. Нередко мечтали о делах, которые действительно требуют миллионных денег. Дела казались возможными. Но разве кто верил через пять минут в возможность их воплощения? Если судить по разговорам, то всю эту компанию можно с таким же успехом обвинить, например, в бандитизме или принять за членов какого-нибудь филантропического братства.

 

Четвертое. Это группа людей, с которыми я знаком, но познакомился, а разное время. В 1924 году и в конце 1923 года. Сюда относятся люди, ни по своим убеждениям, ни по социальным признакам абсолютно не совместимые ни со мной, ни между собой. Встречал всех их в разных местах, в домашней обстановке. Лица эти, с одной стороны — Вардин, Берзина, Лобанов, Галина, жена Есенина, с другой— Мейерхольд, Дункан, с третьей — профессор Головин, критик Александрович и известный мне друг Александровича Мишель. С каждым из указанных лиц встречался по два-три раза.

  И, наконец, Вяземский, историю встречи с ним я рассказывая.

 

Итак, вот те люди, с которыми я встречался. Где, с кем я говорил и о чем, вам уже рассказано при показаниях вышеозначенных лиц, наверное, больше и страшней, чем следует.

Тут вы меня спрашиваете и о фашизме, и о национальном комитете, и о заговоре к вооруженному захвату власти, и о терроре, и просто об агитации и об агитации посредством печатных прокламаций, И, наконец, о выдаче государственных тайн врагам Союза ССР. Отсюда и то недоверие к моим словам, отсюда и то грозное обвинение, предъявленное мне по статьям 60, 64 и 66, которое грозит мне смертью, ибо я, выходит по-вашему, смертельный враг власти рабочих, крестьян. Я — противник завоеваний Октябрьской революции. Я — предатель интересов трудящихся, и так далее, и тому подобное.

Да, задавленный, с одной стороны, нищетой, с другой стороны — под необоримым влиянием моих творческих сил, живущих во мне величайших образов я, отчаявшийся получить какую бы то ни было поддержку, здесь рискнул добыть необходимые мне средства, безразлично где и каким путем. Мне тридцать лет. В тридцать лет упорная работа за кусок хлеба. Тридцать лет непрерывного внутреннего горения. Я вышел в жизнь из хижины, восьмилетним мальчиком, с киркой и фартуком печника, чтобы под руководством моего отца, лучшего мастера нашей округи Алексея Степановича Ганина, научиться класть русские печи. И вот к тридцати годам я вышел на путь истории, чтобы из страданий и радости любимого мною трудового народа, из всего ужаса и всей радости тысячелетий построить памятник нашей эпохе, Я не стремился к дешевой славе, не искал личного благополучия. Я всю жизнь горел и работал. И вот в тот момент, когда я сделался мастером, когда мне нужно было начинать свою новую творческую работу, я очутился в том положении, о котором я уже говорил. У меня не было комнаты, у меня не было стола, где бы я мог работать, а сама работа требовала хоть минимум обеспеченности. Все те люди, с которыми я общался в этот год, — либо мои старые друзья и уже испытанные в огне революции друзья трудового народа, либо люди, которые с нами хотят творить и работать, либо те, которые нужны были мне как материал. И нужны были не как политику, а как созидателю, как художнику, поэту. Моя фантастика была настолько жива, что даже нефантастам показалась реальностью. То есть когда я, отчаявшись где-нибудь в редакции получить червонец аванса, я хотел из рук тех, против кого я боролся, вырвать необходимые средства, нужные мне для работы. Объединяя случайный материал, повторяя собранные мной из официальных изданий, из случайных фраз и белогвардейских листовок для моей работы «тезисы», я полагал, что не делаю особых преступлений. В этих «тезисах» я не выразил никакой государственной тайны, потому что никакой тайны я не знаю. Это то, что изо дня в день обсуждается и официальной прессой, и то, что повторяет и образованная и необразованная чернь России и Европы.

С наступлением зимы в тот момент, когда мне казалось, что я еще на неопределенное время остаюсь без крова и без всякой возможности жить и работать, мне встретился Вяземский. Я рискнул. Тем более он сам легко согласился. Сознаюсь, что у меня в душе вскипало не раз возмущение и острая боль против некоторых сторон современной жизни. Особенно в те моменты, когда я в тягчайшее время борьбы трудящихся за свое освобождение, я, переносивший с народом как его составная органическая часть те бесчисленные лишения, голод, холод и прочее, в настоящий момент нахожусь еще в худшем положении. Тогда, в эти моменты, глядя на тех нэпманов и карьеристов, которые не знают, как и куда измотать свои червонцы, не возмущаться не мог. A в литературе — вот я, с детства воспринявший жизнь трудового народа, вынесший путешествие на крышах вагонов, евший одну восьмую хлеба, по мере своих сил и способностей помогавший в борьбе в тяжелые времена 18, 19 и 20-го годов, не имею теперь стола, где бы писать, тогда как такие, как граф А. Толстой (я говорю это не из злобы, а просто указываю как из факт), просидевший тяжелое время за границей, имеют и постоянный ночлег, и своей халтурой зарабатывают сотни червонцев. Я халтурить не мог. А серьезные вещи, да еще о таком необычайном историческом времени, как наше, конечно, требуют десятка лет работы и наблюдений.

Но моя вина — что до революции я не успел прославиться как писатель, поэт. Но те работы, которые я уже отделал, всякий, кто захочет серьезно и добросовестно посмотреть их, дадут гарантию искренности моих слов. Да и в нормальное это время, то есть в мирное, и при той обеспеченности, в какой жили писатели прошлого, ни один к моему возрасту не успевал выполнить какую-либо большую работу. Возьмите Достоевского, Толстого и прочих.

С теми людьми, с которыми я встречался, я говорил иногда чересчур много. Но от разговоров до заговора, до организации, враждебной и угрожающей власти Советов, мне кажется, слишком большая пропасть.

Профессора Головина я очень уважаю как ученого. Но я ни разу не предпринял ни одного шага идейной согласованности с монархическими цепями. Во всех тех кружках и кругах, где я бывал как человек, которому иногда хочется просто стакан горячего чая, которому негде жить в данный момент, а по улице бродить скучно, холодно, все мои разговоры носили характер скорее чисто философский. Все встречи со всеми людьми и у Александровича, и у Шенгелии, и в кафе «Альказар», «Стойло Пегаса», за исключением последней беседы на квартире Анатолия Розанова и последних трех посещений Вяземского, были всегда случайны. А отсюда все возникавшие разговоры были непреднамеренны.

Всякий высказывал что он хотел, И как в данный момент думал. Никто не отступал от своих воззрений, нигде ни разу ни одна беседа не прошла организованно, то есть так, чтобы крайности суждений были сглажены, чтобы все сошлись на каком-либо одном в принципе, что прежде всего, по-моему, необходимо для всякой организации. Так по крайней мере было всюду в моем присутствия. Я не знаю ни одного случая, где бы было принято то или иное решение — общее и обязательное, по крайней мере, для присутствующих. Это мне давало повод думать, что я имею дело не с политическими организациями, ни даже с отдельными официальными представителями таковых, а, говорю, с людьми частного порядка. Правда, иногда были рискованные разговоры, но всегда возникавшие случайно, протекавшие хаотически. Единственный случай, когда Чекрыгин предложил мне вступить а фашистскую организацию как уже существующую. Но разве я мог хоть на секунду серьезно мыслить, что за Чекрыгиным и Полярным есть организация фашистов? Заранее условленное собрание у Розанова было созвано, повторяю, для создания легальной литературной газеты. Все последние разговоры были хаотичны, никаких решений не принималось. К тому же если бы в то время зашел принципиальный и конкретный вопрос о машинах, то я не верил тогда, да не верю и теперь, ни в изобретения, ни в изобретателя.

О существовании национального комитета, о существовании типографского шрифта или оружия или взрывчатых веществ я не знаю. И никто мне об этом не говорил.

Что касается лично меня, то в этом направлении я не предпринимал ни одного делово-конкретного и вообще никакого шага. Даже ни разу не вносил каких-либо конкретных предложений, опять-таки кроме литературных машин — где и как достать таковые. Об изобретении крыльев я узнал, когда спросил. Спросили меня Розанов и Никитин, не могу ли я где достать несколько пудов каучука для того, чтобы дать этому изобретателю. Если не ошибаюсь, он хотел приготовить непромокаемую ткань домашним способом для крыльев своего аппарата. Никаких конкретных предложений насчет, приобретений денежных средств я ни от кого, кроме Полярного и Мишеля, не слыхал. Фальшивую монету, то есть выделку таковых, я отверг.

Приписываемый мне план экспроприации я ни разу не предлагал осуществить или серьезно думать об этом не думал.

Предложение Вяземского, которое было мне сделано за несколько дней до его отъезда, я принял один, ни с кем не советовался. Во-первых, советоваться было не с кем, а во-вторых, я не вполне верил, ему, да и сам Вяземский даже в том случае, если он уедет за границу, обещал достать денег не наверное.

Вопрос о деньгах у меня бывал еще с Шенгелия. Но здесь деньги нужны были для издательства, которое было бы при Союзе. О том, что мне предложено достать для меня же деньги, я как будто бы ему говорил, но это было после предложения Вяземского, кажется, в присутствии Ситницкого, которого я видел раз у Шенгелия и раз в «Альказаре». Кстати, Ситницкий говорил мне, что он пишет научно-экономическую работу и по частям эту работу где-то печатает. Где — не знаю.

Рассуждая серьезно с Ситницким — он произвёл на меня серьезное впечатление, — мы говорили о том, что, если не будет тех или иных реформ, может случиться, что года через три, но не раньше, может вспыхнуть стихийное недовольство. И вот, чтобы не допустить господство реакции и монархическую диктатуру, нужно всём честным, мыслящим людям быть к этому готовыми. Всем нам, это было мое убеждение, за исключением фашистов, о которых я уже говорил, деньги нужны были не на контрреволюцию и прочие штуки, а исключительно для того, чтобы иметь возможность работать.

Как мыслил профессор Головин, я не знаю. Он был крайне сдержан. Ни о каких деньгах я от него не слыхал. На мою фразу приблизительно такого смысла — «если вы считаете монархию лучшей системой государственного управления, почему вы не сохранили ее?» — он отвечал, что он занят Научном работой в НИИ у Маклакова от которого подвергался преследованиям, А теперь он уже стар, его время прошло.

Итак, если у ГПУ имеются данные о существовании каких-либо организации как таковых — с программой, с дисциплиной, со средствами, — то я, честным словом поэта, гражданина, говорю, что никто из указанных выше лиц, где я бывал, мне ни разу ничего не говорил об этом. А сам я увидеть какие-либо признаки единомысленной организованности не мог. Людей, которых я видел за весь год несколько раз, естественно, знать не мог. Из 365 дней я видел их в продолжение трех, пяти дней, И если высчитать все наши встречи, что из них делал каждый, как думали остальные триста шестьдесят дней, конечно, судить мне трудно и строить догадки было бы с моей стороны нечестно.

Те люди, среди которых я большую часть года прожил — студенты, поэты и писатели — действительно крайне нуждаются, сплошь и рядом не имеют ни жилья, ни одежды. Речь о деньгах вели постоянно. Постоянно делали всевозможные предположения. Предлагались всяческие фантастические предложения, но прошел год — и никто никого не убил, не ограбил, не экспроприировал. Пройдет и еще сто лет. И, живи из них каждый, можно с уверенностью сказать, что все будет так, пока они не сопьются и не занюхаются, а другие не сделаются знаменитостями, а третьи кончат свою учебу и станут тихими, работящими гражданами«...».

Все что угодно, только не организация, только не политическая. Хитро-деловитый Кудрявцев и наивно-простоватый Дурново, и все прочие. Конечно, если взглянуть не всех этих людей серьезно, то, принимая каждого в отдельности за что угодно, никому, я думаю, вполне серьезно не представится угодным думать, что из этого состоит или хотя бы могла состоять политическая или безразлично какая организация.

Мне неудобно сознаваться, но это — так. Это — литературный, живой материал, притом великолепный по многообразию характеров для нашего времени в целом. Материал для романа. К тому же у меня, повторяю, ни пищи, ни крова, ни знакомых, кроме вышеуказанных лиц, и нет, и не было. Я у них и пил, и ел, и, наконец, одевался и спал.

Я не знаю, это вам виднее, несколько я, взятый вместе со всеми этими людьми, а без них я давно бы сдох с голоду или стал хитрованцем, представляю опасность для государства трудящихся. Я не боюсь смерти. Но мне не хочется умирать как врагу власти рабочих и крестьян, с которыми связана вся моя жизнь, все, все лучшее, что есть у меня в душе, для которого я берег мои лучшие чувства и мысли. Я не хочу быть белогвардейским святым. Ни по опыту всей моей жизни, ни по роду всей моей прошлой работы я органически не могу быть контрреволюционером. Не был и не буду! Если вы подарите мне жизнь, буду тем, чем я был. А я был всегда честным гражданином, и потом: история с Вяземским и с теми разговорами — это был только крик отчаяния. А мой национализм совсем не тот погромный, и я уже открыто заявлял — он покоится на великом принципе Ильича — самоопределении наций, советской власти, за которую я все же боролся и считаю единственной и никакой другой не мыслю.

Примите мое раскаяние и, если можно, оставьте мне жизнь.

17 ноября, А. Ганин.

 

Приложение

ВЫДЕРЖКИ ИЗ ЗАКЛЮЧЕНИЯ ПО СЛЕДСТВЕННОМУ ДЕЛУ, ПОДПИСАННОМУ НАЧ. 7‑го ОТДЕЛА СО ОГПУ СЛАВОТИНСКИМ И СЛЕДОВАТЕЛЕМ ВРАЧЕВЫМ

 

«Обстоятельства дела. В июле месяце прошлого, 1924 года в СО ОГПУ поступили сведения о том, что в Москве группа литераторов с целью борьбы с соввластью приступает к образованию террористической организации. Выясняя сущность и направление данной организации, выявляя участников ее, СО ОГПУ в конце июля месяца установил, что наиболее активно проявляющие свою деятельность были поэты — Ганин Алексей Алексеевич, Чекрыгин Петр Николаевич, Дворяшин Виктор Иванович, Галанов Владимир Михайлович. Эти лица, сугубо осторожно действуя в направлении вербовки новых членов из своего круга поэтов, литераторов, артистов и студенческой среды, вскоре вокруг себя сгруппировали исключительно «русских» людей, имевших за собой контрреволюционное прошлое. Последнее обстоятельство побудило СО ОГПУ рассматривать зарождающуюся организацию как ярко выраженную национальную с явно фашистским уклоном».

«Цель Ордена русских фашистов — организация противников марксистской идеологии или уничтожение в государстве российском марксизма, свержение власти и заменя ее властью неограниченной диктатуры русских фашистов с тем, чтобы:

а) восстановить в России ее права и титулы дворян;

б) возвратить владельцам все конфискованные, движимые и недвижимые собственности, как-то — земли, имения, фабрики, заводы, торгово-промышленные предприятия, дома, ценности и тому подобное;

в) разрешение возвращения эмигрантов;

г) полная амнистия, освобождение из всех тюрем и концлагерей лиц, осужденных советской властью за политические преступления;

д) объявление православной религии господствующей церковью, возглавляемой патриархом, святейшим синодом и находящейся под покровительством государства».

 

«Необходимо отметить, что, имея перед собой задачу произвести террор над членами совправительства, организации наметила в первую очередь жертвами Калинина Рыкова, Дзержинского, Луначарского, К. Радека и Зиновьева. В то время, когда организация вырабатывала план действия, в Москве происходил V конгресс «Коминтерна». И члены организации решили взорвать здание Коминтерна в момент происходящего заседания. Вскоре организация сделала первые шаги в направлении выполнения поставленной цели. Было преступлено к вербовке новых членов организации. К указанным выше лицам примкнул поэт Никитин Григорий Петрович. Десятого августа Никитина посетили Ганин и Дворяшин. И первый предложил последним произвести экс над бывшим председателем ЧК неким Драгомерецким, который якобы хранит у себя много ценностей. В этот же день Ганин в присутствии Дворяшина и Никитина в комнате, занимаемой последним, написал текст предназначенной к выпуску прокламации. Воззвание было обращено к гражданам великой России, а в тексте указывалось — «неужели вы ослепли или потеряли разум? Оглянитесь кругом, размыслите по совести, спросите сами себя, куда мы идем, на что надеемся. Малая кучка людей — пройдох и авантюристов, воров и мошенников слеталась со всex сторон мира и царствует безотчетно над великой страной. Эта банда располагает судьбами миллионов людей, распоряжается трудом и покоем миллионного»... и так далее.

В одной не так устаревшей рукописи Короткова*******(Коротков — один из участников группы А. Ганина), относящейся примерно к 1923, а возможно, и 24-му году, трактуется национальный вопрос в сопоставлении с вопросом о признании Союза совреспублик иностранными державами. Здесь автор пишет: «на глазах всего мира происходит фальсификация самоопределения. Весь мир молча созерцает эту комедию, делая вид, что не понимает, не замечает ее истинной сути. Ломают копья — признать или не признать. Кого, что? Россию, государство, которое не признает право собственности, долгов, обязательств честя. Такой России нет. Она померкла. Та, прежняя, Россия молчит. Она дожидается, когда пелена спадет с глаз честного человека. Если эта новая Россия признает долги и права частной собственности, — разве этим она превратится в прежнюю, старую, которую нужно и можно признать». Этим не только определяется взгляд Короткова на признание иностранных держав СССР как государства, но в этом месте тенденция к подрыву международных отношений.

Ниже в этом же документе есть следующее: «нас без нашего участия самоопределяют по-своему. В случае, если бы мы пожелали определиться без их помощи, нас будут расстреливать, мучить голодом. Все мыслящее подверглось разгрому, все честное уничтожено. Все талантливое искажено. Расстреливают даже за одну мысль о протесте, не говоря уже о самом протесте. Истязания и пытки — как в средние века».

Такими словами расценивается автором отношение советской власти к национальному вопросу и такими словами описывается положение «здравомыслящих» в Советском Союзе.

В конце рассматриваемого вышеуказанного документа говорится; «…доколе же нам терпеть это иго.. Своими представителями мы избираем Польшу, Чехословакию, Югославию и Болгарию. Они — наши братья. Мы их просим и уполномочиваем в лице их представителей просить народы в лице их правительств обсудить вопрос, о самоопределении наций. Мы просим их возбудить перед Лигой наций и еврейский вопрос: ибо не может первое разрешиться без последнего. Своевременное решение этих вопросов не в наших только интересах, но и в интересах народов всего мира. Поэтому то, что казалось невозможным, — захват России осуществлен, А теперь они, развивая свою ударность, приступают и захвату Азии, чтобы бросить ее на Европу и обеспечить себе гегемонию».

Несомненно, вышеприведенные документы представляют большую ценность для следствия. Во-первых, потому что они неоспоримы, а во-вторых, надо заметить, что указанные ниже приведенные документы имеют даже схожественнесть с тезисами Ганина, из чего следует, что в составлении тезисов участвовал не только один Ганин, но и Коротков.

Подводя итоги результатов ликвидации организации, необходимо полностью привести здесь один из документов, также обнаруженных при обыске у Короткова.

«Демократический организационный комитет крестьян-великороссов с единомышленной, единородной ему национальной интеллигенцией и части рабочего класса.

Мы, крестьяне-великороссы, бурлаки, лапотники, идейно и кровно объединенные составом нашей национальной интеллигенции, преступно и по неразумению преступно уничтоженные рабочим классом, спровоцированные на это посторонней ему силой и имеющей свои особые задания и цели, а также из части этого класса, который в общей своей массе поддался на провокацию, направленную на захват его психологии, провокацию, организованную посторонней ему силой, ничего общего с ним не имеющий и сделавший его лишь орудием своих достижений. Мы на исхода седьмого года захвата власти пролетариатом шлем всем вам, Французские крестьяне из тех, кто не отрекся от солидарности с нами, свой дружеский, сердечный и горячий привет».

«После нашумевшего процесса четырех поэтов — Ганина, Есенина, Орешина, Клычкова, обвинявшихся в антисемитской агитации, Ганин, как один из проходивших по этому делу, в кругах националистически настроенной интеллигенции приобретает авторитет русофила».

Второй обвиняемый — Петр Чекрыгин при допросе от 6 ноября указал, что к деятельности организации он имел косвенное отношение, что лишь однажды кто-то ему дал прочесть программу Ордена русских фашистов, а которой было тринадцать пунктов. «На последней странице листа, — заявляет Чекрыгин, — собственноручно добавил два пункта — переселение евреев на свою родину в Палестину и эмансипация индивидуальности в порабощенном русском человеке».

«Заслуживает также внимания следующий случай, имевший место в день ликвидации организации 1 ноября прошлого года. Ответственные сотрудники ОГПУ товарищи Беленький, Агранов, Славотинский, Якубенко и другие, законно явившись на квартиру Чекрыгиных, застали там пьяную компанию поэтов, литераторов, проституток. Был предъявлен ордер на право ареста Чекрыгиных и у присутствующих спросили документы. B ответ на предложение сотрудников некоторые из пьяной компании бросились в драку, нанеся трем сотрудникам побои. Этот характерный случай лишний раз наглядно вскрыл картину вышеописанного и доказал способность этих лиц на любое преступление».

«Считая следствие по настоящему делу законченным и находя, что в силу некоторых обстоятельств передать дело для гласного разбирательства в суд невозможно, полагали бы войти с ходатайством в Президиум ВЦИК СССР о вынесении по делу Ганина, Чекрыгина, Чекрыгина, Дворяшина, Галанова. Никитина. Кудрявцева, Александровича-Потеряхина, Короткова, Головина, Глубоковского, Колобова, Сахно и Заугольникова внесудебного приговора.

Уполномоченный 7 отдела СО ОГПУ Врачев — согласный

Нач. 7 отдела СО ОГПУ Славотинский»

Добавить комментарий

Комментарии проходят предварительную модерацию и появляются на сайте не моментально, а некоторое время спустя. Поэтому не отправляйте, пожалуйста, комментарии несколько раз подряд.
Комментарии, не имеющие прямого отношения к теме статьи, содержащие оскорбительные слова, ненормативную лексику или малейший намек на разжигание социальной, религиозной или национальной розни, а также просто бессмысленные, ПУБЛИКОВАТЬСЯ НЕ БУДУТ.


Защитный код
Обновить

Яндекс цитирования
Rambler's Top100 Яндекс.Метрика