Поиск по сайту

Наша кнопка

Счетчик посещений

58869749
Сегодня
Вчера
На этой неделе
На прошлой неделе
В этом месяце
В прошлом месяце
13329
49490
192716
56530344
923571
1020655

Сегодня: Март 29, 2024




Уважаемые друзья!
На Change.org создана петиция президенту РФ В.В. Путину
об открытии архивной информации о гибели С. Есенина

Призываем всех принять участие в этой акции и поставить свою подпись
ПЕТИЦИЯ

АЛЕКСЕЕВ Г. Сергей Есенин. Живые встречи

PostDateIcon 23.01.2013 08:35  |  Печать
Рейтинг:   / 1
ПлохоОтлично 
Просмотров: 7039

Глеб АЛЕКСЕЕВГлеб АЛЕКСЕЕВ

СЕРГЕЙ ЕСЕНИН. ЖИВЫЕ ВСТРЕЧИ

В продолговатый коридор, похожий на саркофаг, выделанный изнутри мрамором тяжелопузых колонн, бронзой дверных ручек, надписей на тоненьких, как страусова нога, цоколях, стрельчатыми, раскоряченными лапами часов — торопясь, входили люди, озабоченно разговаривали с людьми, сидевшими в камерах, зашнурованных надежной решеткой, похожих на клетки, шарили в карманах, вытаскивая помятые, шуршащие документы, укладывали в портфели деньги, вынимали их зелеными, туго обинтованными накрест пачками, потом озабоченно уходили. Нутро большого торгового города стекалось сюда всеми своими ручьями — одним принося богатство, другим разорение, словно это была станция, а поезд-биржа, — сотней телефонов и телеграфов связанный с нутром саркофага, проносился рядом, уловимо близко. На выгнутых с резными спинками скамейках дожидались хорошо обряженные дамы с открытыми почему-то ридикюлями, старушки в чопорных, немнущихся на коленях платьях, мимо неторопливо прохаживались мужчины с портфелями, исподволь следя за стрелкой, наползавшей к цифре 1 — в час банк закрывался.

Часов в 12, когда движения спокойных людей, сидевших в камерах, вдруг стали нервными, а у окошек выгнулись хвосты боявшихся опоздать — в банк вошел человек в велосипедном шлюпике, насаженном на затылок, в широком английском пальто, обвисшем на нем как колокол, и в белых парусиновых, окаченных автомобильной грязью ботинках. Он в нерешительности остановился возле швейцара, снял шлюпик и, держа его в руке, пошел было ближе, но потом раздумал, сел на стул и внимательно осмотрелся вокруг. Его волосы, кружком скатившиеся на лоб, доставали почти до бровей, бесцветных и белесых, вокруг глаз набежали морщины и, набежав, затвердели радугой. Он в нерешительности мял картуз, вбок поглядывая на деловую толпу, сам ей чужой, будто испугавшийся ее планомерного бега, в котором каждому было свое место и не было лишь ему. Потом он достал папиросу, закурив — широким жестом отшвырнул спичку на колени сидевшей напротив дамы с птичьими крыльями на шляпе и, куря, стал выпускать дым в сторону — в желтое и лысое как бильярдный шар лицо соседа — крепкий саднящий дым махорки РСФСР, купленной только вчера в Москве. Казалось, что человек в шлюпике с интересом наблюдал, что произойдет дальше. Остановятся стрелки часов, люди выскочат из-за решеток, дама, которой спичка упала на колени, скользнет со стула в обмороке, а немец, зачихавший в крепком дыму РСФСР, поднимет трость — человек в шлюпике улыбнулся, закладывая ногу на ногу, белым ботинком на колени. Но немец, учтиво сняв шляпу, пробормотал:

— Verzeihung. (Извините (нем.)). —

и пересел на другое место.

Тогда рядом с человеком в шлюпике вырос сторож — в длиннополом мундире, прокрапленном начищенной медью пуговиц, посмотрел пристально на белые ботинки — и они сами скользнули к полу, в надлежащее положение. Человек в шлюпике застенчиво улыбнулся и, встав, подошел к кассе. Там он попробовал с помощью рук что-то растолковать кассиру, совал ему под нос билет и кипу каких-то удостоверений, потом устал и, махнув рукой, неловкой походкой пошел к выходу.

Я узнал его и нагнал у дверей.

Он все такой же — не вырос, маленький, как в Москве лет семь назад, все так же удивляются его глаза и застенчива улыбка, сдвигающая к ресницам кольца обветренных морщин. Если бы снять с него пальто, да на ладный кружок кучерских, непослушных волос насадить картуз по брови — звонил бы он у Николы на Посадях, сам удивляясь, как из-под медных Дылд, болтающихся в руках на веревках, слетают вниз согласные звуки малинового звона. Если б снять с него белые ботинки, да в опорках на босу ногу с длинным кнутом, обжигающим, как выстрел, пустить по плотине в вечерний час, когда по-над рекой играет бубенцами стадо, а окна деревенских хат, что красный мак на солнце — пел бы он песню, пастушонок, пел бы он звонкую, и бабы, возвращаясь с жнивов, разломавших бедра, и старики, поджидающие стадо у плетней, улыбнулись бы молодости, порадовались жизни, простой и понятной под крестьянским небом. Если б снять с него городской наряд, да в степь — на связку разбегающихся дорог, под ветер, шипящий растревоженным кустарником, выпустить с ножом в голенище — поджидал бы он купца на тройке, засвистал бы товарищам в четыре пальца, подраненного, в смертной муке свалившегося в кузовок, дорезал бы — из озорства. Такие — в бабки здорово играют, полкона снимают, хоть и махонькие, грозные атаманы и отрясатели чужих яблонь, и девкам на селе от них проходу нет. Прежде, когда тракты были, а на трактах водка, а на дорогах — вольная песня ямщичья, такие в ямщики шли. Душу вывернет седоку песней, степь заворожит, а на юрах да опушках побаивайся, за суму держись крепко — знает, что под тельником зашита, ножичек за голенищем щупает. Прежде такие вот сами к монастырям приходили и принимали на себя послух великий: год и два поет на клиросе — женоподобный, юркий, да щупленький, а к работе горяч, игрушечный монашек старцам на утешение, служка игумена самого, а в одно утро уйдет, только и найдут на несмятой постели островерхий с ямкой спереди монашеский наперсток. Да разве потом о. Паисий или о. Аристарх, собирающие по дорогам на построение нового храма в обители, поведают братии, что видели Сергуньку в портовом городе в кабаке, пьянствовал с матросами, на гармонике — чудо как хорошо играл и ругался словами самыми непотребными. Тесно таким вот тихоням в родном селе, оттого и шли по шляху да по степи разгуляться забубённые, ласковые певуны, а воры щупленькие, а с ножичком — принимала их потом каторга — одна и по плечу, пестовала тайга непроходная — одна и по песне: во четыре пальца свист. И не раз крыли они Русь молодецким посвистом, по степи погуляли не раз — Стенькой ли Разиным, Пугачем Емелькой, Гришкой Отрепьевым, — тремя святителями подъяремной тишины.

Мы шли по улице большого города, торопящегося жить. Наседая один на другой, подвигались трамваи — вероятно, сверху они похожи на звенья перебираемых четок. Поспешали автомобили, автобусы, пролетки, вздувая щекочущие облака бензинной вони. По улицам, мимо окон, подъездов, телефонов, магазинов — стремилась толпа. Жизнь обратилась в бег, каждый шаг — деньги. Он шел медленной походкой, в развалку, как ходить умеют только еще в России. Размахивая шлюпиком и улыбаясь, рассказывал, как он шел завоевывать город. О! Как все они, эти тихонькие, его ненавидят! — и как в город принес песню — ведь его песня — дол да поле, да лес в ржавом золоте вечера, ну, а леса в городе не помнят. И вот грохоту вправленного в работу железа и камня, сердцу большого города, изжившего единственную человеческую правду — правду земли, он рассказал, что электричество еще не убило солнца и зорь его, что автомобиль еще не обогнал лета стрижа над лугом, что кроме трех засыхающих лип городского газона есть еще лес, а в нем заблудиться можно, есть еще песня граммофона, она плакать заставит, да есть еще свист соловьиный, разбойничий — эх, как улюлюкает он по лесам, если выйти из переулка, да тропою к Оке ли, к Днепру ли, на Волгу податься! А когда город, хоть и революционный, но не поверил, как не хочет и не может верить человек смерти, Есенин вымазал дегтем ворота Страстного монастыря, переколотил булыжником стекла магазина фальшивых бриллиантов и издал свой революционный приказ, чтобы «вся сволочь» собралась завтра на Театральную площадь послушать, какую он споет песню и у песни этой поучиться любить жизнь. Его засадили в тюрьму, он обломал в ней пальцы, пробуя, крепка ли решетка, и понял, что камень в копьях колоколен и музеев сильнее пастушеской песни, если даже от нее плачут. И вот тихонький, как в монастыре когда-то, он притворился верующим, обрядился в городское пальто по последней моде — это ли не послух: белые ботинки к строгому смокингу.

— Вы придумали новую жизнь. Но вам скучно в сером камне — камень неплоден. И три тысячи лет минуя, в амфитеатрах дешевого гранита воскрешаете… Элладу. Ну, что ж! Хлопайте Айседоре Дункан, считайте за счастье «что-то пережить» на ее спектаклях, а я вот возьму, да на этой Айседоре… женюсь.

— Вы смозговали аэроплан. Триста верст в час — это ли не гордость нашего времени. Ну, и ходите и смотрите, как трепыхаются неживые птицы над аэродромом. А я вот из Москвы в Берлин полечу. А из Берлина еще и в Америку.

На Айседоре Дункан он женился. Из Москвы в Берлин прилетел. Из Берлина полетит в Нью-Йорк. Если завтра придумают торпеду, чтобы достать луну, — Есенин будет первым ее пассажиром. Для него это послух, он пока его и несет. С ножичком за голенищем, а ласковый: в глаза глядит всякому, как матери.

Но если завтра придут толпы и в ярости обнаженного гнева голыми кулаками разобьют Кремль и Лувр, по камушку, по бревнышку растащут стены музеев и грязные ноги вместо портянок обернут Рафаэлем — он будет одним из первых, певец ярости восставшего дикаря и раба, и жертву, в смертной муке припавшую к облучку, дорежет — из озорства.

* * *

Я сказал ему, что русские писатели, живущие в Берлине, собираются в одном кафе, чтоб послушать новые произведения, поговорить, обменяться словом.

— А барахло тоже налезает? — спросил он, улыбаясь.

— Тоже.

— Мы в Москве с этим покончили! У нас это строго. Обидел Бог, — так молчи, грязными руками не лапай…

Впрочем, в Доме искусств заблаговременно предупредили, что прилетевший из Москвы в Берлин Сергей Есенин с женой Айседорой Дункан «обещали быть» на очередном собрании в пятницу. И пятница эта была едва ли не самой многолюдной и шумной. Все те же безукоризненные проборы, а под ними печать, о которой еще Гейне обмолвился: «это надолго», необыкновенно стильные девицы, издатели — пестрая, жадно высматривающая лава в ловких пиджаках, меценаты, просто родственники — едва уместясь, все это шумело, сдержанно волновалось, пыхтело сигарами, пахло дорогими духами и человеческим потом. А лицо у всех было одно — захватывающее, жадное, молчаливое от волнения — вот в Севилье так ждут, чтобы бык пропорол брюхо неловкому тореадору. Жизнь упростилась, «тонкости», полутень, нюанс ушли из нее — зрелище должно быть грубо и ярко, как бабий цветастый платок в июньский воскресный день под , праздничным звоном. И в эту толпу для чего-то читал А. Ремизов о земной жизни святителя, читал я «Чашу Св. Девы», гр. А. Толстой о Гумилеве, о его последних днях. Кому это было нужно? Снисходительно послушали, похлопали, позевали, встали, чтоб расходиться, когда председатель Дома искусств поэт Н. Минский объявил, что долгожданные гости, Есенин и Айседора Дункан, наконец, приехали.

И тотчас оба вошли в зал. Женщина в фиолетовых волосах, в маске-лице — свидетеле отчаянной борьбы человека с жизнью. Слегка недоумевающая, чуть-чуть извиняющая — кого? — но ведь людям, так много давшим другим людям, прощается многое. И рядом мальчонка в вихорках, ловкий парнишка из московского трактира Палкина с чижами под потолком, увертливый и насторожившийся. Бабушка, отшумевшая большую жизнь, снисходительная к проказам, и внук — мальчишка-сорванец. Кто-то в прорвавшемся азарте крикнул: «Интернационал», — пять хриплых голосов неверно ухватили напев, и тогда свистки рванулись, а робкие… будто свистали, пробуя. Склеенная жидким гуммиарабиком «любви к искусству» толпа раскололась — намотавшиеся в кровь политические комья оказались сильнее крохотных шариков этого самого искусства, а ими жонглировать не умели. Еще какой-то армянин, сгибаясь к чужому лицу, сказал «сволочь», — потные лица дам, фиолетовые от пудры и настороженные лица мужчин сдвинулись ближе к столу, за которым сидели Дункан и Есенин, белый, напряженный до звона в голове, готовый броситься — еще мгновение. И вот я видел, как он победил.

— Не понимаю, сказал он громко, — чего они свистят… Вся Россия такая. А нас…

Он вскочил на стул.

— Не застращаете! Сам умею свистать в четыре пальца…

И толпа подалась, еще захлопали, у вешалки столпились недовольные, но Есенин уже успокоился: оставшиеся жадно били в ладоши, засматривая ему в глаза своими, рыбьими и тупыми, пытаясь приблизиться, пожать ему руку… Уходя, я вспомнил его словечко.

Этих он подмял. Ушедшие от деревни: помещики ли, разночинцы, поповичи — они не дошли до города, каким он вырос на Западе.

Но перед Городом — он сам озорной мальчонка, застенчиво опускающий с колен задранные ноги, не страшный возле зашнурованных в железо клеток кассиров, возле клеток, в которых так плавно и размеренно течет обособившийся и сложившийся быт.

* * *

Глеб Васильевич Алексеев (1892-1938), прозаик. Революция и гражданская война застали его на Украине. В декабре 1919 г. Г. Алексеев, заболевший сыпным тифом, покинул Россию на английском пароходе, увозившем из Новороссийска многих русских эмигрантов. После скитаний по разным странам он перебрался в Германию. В 1923 г. заведовал редакцией «Издательства писателей в Берлине». 7 ноября 1923 г. вернулся на родину. По свидетельству Р. Б. Гуля, советские писатели К. Федин и И. Груздев намекали на дружбу Алексеева с Я. С. Аграновым и на связь его с органами ГПУ (Новый журнал. 1979. № 137. С. 79). В 1938 г. он был арестован и проходил по одному «делу» с арестованными 28 октября 1937 г. Борисом Пильняком, с которым его связывала долгая личная и творческая дружба, и Артемом Веселым. Готовившееся пятитомное собрание сочинений Г. Алексеева было закрыто. Дата смерти Г. Алексеева, указанная в справке о реабилитации от 1956 г. и отраженная в его архиве, хранящемся в РГАЛИ — 1943 г., фальсифицирована. В наши дни документально подтверждена дата, отраженная в издании «Архив Горького» (Т. 10, Горький и современная печать. Кн. 2. М., 1965. С. 386).

Глеб Алексеев — автор сборника рассказов «Живая тупь» (1922), книг «Мертвый бег. Повесть зарубежных лет» (1923), «Бабьи посиделки», «Сказки» (1923), повести «Шуба» (1926), романов «Тени стоящего впереди» (1928), «Роза ветров» (1930—1933), пьес «Макинтош» (1929—1930), «Удар в степь» (1931), «Утро на Онеге» (1934), сценария по своему роману «Подземная Москва» совместно с А. М. Роомом и И. В. Талановым, многочисленных рассказов, очерков и сборника фольклора народов Севера.
М. Горький в статье «О литературе» относил Г. Алексеева к талантливым очеркистам, которые «придают очерку формы «высокого искусства» (Горький А. М. : Собр. соч. В 30 т. Т. 25. М., 1953. С. 256).
Глеб Алексеев неоднократно встречался с Есениным в Москве и Берлине, по собственному свидетельству, с 1915 г. Включил стихи Есенина и очерк о нем в составленную им антологию «Деревня в русской поэзии», изданную в Берлине в 1922 г., где назвал Есенина, потерявшего, по его мнению, связь с хатами, «талантливым», но теперь «не деревенским».

Очерк Глеба Алексеева «Сергей Есенин» написан в 1922 г. по живым впечатлениям встреч с поэтом 11 и 12 мая в Берлине, впервые опубликован в берлинском журнале «Сполохи» (1922. № 10. С. 30—32) и в сокращенном виде, за исключением эпизода посещения Есениным и Дункан Дома искусств, вошел в его книгу «Живые встречи: русские писатели в революции» (Берлин. 1923), куда включены также воспоминания о А. Ремизове, А. Толстом, Ив. Бунине, А. Каменском, А. Белом, Ив. Наживине и др.

Впоследствии, как свидетельствуют воспоминания Р. Гуля «Я унес Россию», опубликованные в конце 70-х годов, и мемуарные записи Г. Алексеева, хранящиеся в РГАЛИ, писатель встречался с Есениным в Берлине и Москве. Последняя встреча состоялась за две недели до смерти поэта.

Ниже приводим отрывок из неопубликованной записи Г. Алексеева, сделанной в скорбные дни прощания с Есениным:

«…Я только что пришел из Дома печати, где лежит его тело, в венках, из которых самый большой и наглый — от «Огонька». Он как бы прикрывает все венки. Наглая зозулевщина* и тут впереди всех…. Молодые зозулята — Ренцы, Гнецы или Гехты, тут же в соседней комнате ссорятся, кому из них раньше идти в почетный караул. На гражданской панихиде все они будут читать свои стихи, которые будут неизменно начинаться: «Есенин, друг…», а кончатся тем, что все же как жаль, что он не понял эпохи, и вот тогда бы его творчество зацвело, а вот отказался понять и пожалуйте, что случилось. Счастье всех этих Ренцов, Зозуль и Гехтов, конечно, в том, что они никогда не поймут своей пошлости. <…>
А все-таки странное совпадение: в прошлом году, когда я собирался читать роман, — покушался на самоубийство Ан. Соболь, сегодня — когда я должен читать мхатовцам пьесу, — покончил с собой Есенин, 30 декабря 1925 года, девять часов вечера» (РГАЛИ. Ф. 2524, оп. № 1, ед. хр. 60).

Очерк Глеба Алексеева «Сергей Есенин» ярко беллетризован и Есенин предстает в нем одной из своих масок имажиниста, бунтаря и хулигана. Поэт русского зарубежья Юрий Кублановский в статье «Запоздалая канонизация Сергея Есенина» замечал, имея в виду подобное восприятие поэта: «Есенин, …не раз попрекаемый за безалаберную богемную жизнь, успел к тридцати годам написать несколько томов поэм и стихотворений, среди которых немало шедевров как лирического (романсового) плана, так и произведений в весьма авангардном духе — в так называемом имажинистском стиле, — характеризуемом яркой и острой деформацией «реального образа» (Русская мысль. Париж. 1985, 2 мая). Текст и датировка очерка Г. Алексеева по журнальной публикации.


«Русское зарубежье о Сергее Есенине. Антология.» М.: Терра — Книжный клуб, 2007.

Комментарии  

+1 #1 RE: АЛЕКСЕЕВ Г. Сергей Есенин. Живые встречиVera 30.01.2013 17:17
Ах,!! Алексеев, Алексеев! Снять бы с тебя штаны да по голому заду крапивой. Сплошная желч... одним словом- зависть.
Цитировать

Добавить комментарий

Комментарии проходят предварительную модерацию и появляются на сайте не моментально, а некоторое время спустя. Поэтому не отправляйте, пожалуйста, комментарии несколько раз подряд.
Комментарии, не имеющие прямого отношения к теме статьи, содержащие оскорбительные слова, ненормативную лексику или малейший намек на разжигание социальной, религиозной или национальной розни, а также просто бессмысленные, ПУБЛИКОВАТЬСЯ НЕ БУДУТ.


Защитный код
Обновить

Новые материалы

Яндекс цитирования
Rambler's Top100 Яндекс.Метрика