Поиск по сайту

Наша кнопка

Счетчик посещений

23067880
Сегодня
Вчера
На этой неделе
На прошлой неделе
В этом месяце
В прошлом месяце
6271
15799
39546
20897335
457439
643548

Сегодня: Июль 26, 2017




БАБЕНЧИКОВ М. В. Есенин

PostDateIcon 30.01.2011 21:53  |  Печать
Рейтинг:   / 0
ПлохоОтлично 
Просмотров: 4330

М. В.  Бабенчиков

ЕСЕНИН

Настанет время, и будет так же странно говорить о любви к Есенину, как странно говорить о любви к Пушкину. Сейчас это время еще не пришло. Мы любим Есенина, и мы говорим об этом. Я — современник, и мне будет позволено внести личную ноту в воспоминания о покойном. Моложе по годам, Есенин был в числе тех, с кем мне было суждено пройти один из наиболее ярких этапов жизни. Я помню самые первые дни «городской» жизни Есенина и когда я читал в автобиографии: «появилась «Радуница». О ней много писали. Все в один голос говорили, что я — талант», — мне отрадно вспоминать, что я видел его, быть может, в самые счастливые дни его поистине золотой юности. Хронологически это был 1915 год. Есенина никто не звал. Его так же мало ожидали, как. никогда не ждали Горького. И вот он пришел... Кудрявый мальчик, с изумленными глазами, в нагольном тулупе и дедовских валенках. Это было так необычно для того времени. Жадные глаза уставились на пришельца. Его скоро приняли в «игру». (Лишь часть поэтов «царскоселов» отказалась участвовать в сборнике, если там будет Есенин.)
Любому, как он, чтобы стать «своим», надо было усвоить все тонкости культурного притворства, всю изощренность литературной лжи. А он оставался собой — Есенин, Сергунька, как мы его называли. Внешне — он был худ, узкоплеч, нескладен, малоречив. На голове его упрямо лохматились золотые, как рожь, стриженые в кружок, кудри. Из-под белесых ресниц пытливо глядели два острых смеющихся «васильковых» глаза.
«Желтоволосый отрок» — этот «цвет», был самым характерным в раннем облике Есенина. Движений, жестов почти не было. Не было и слов. Был типичный рязанский говорок, смех, паузы.
— Алеша Ка-га-ма-зов! — бросил как-то, пристально разглядывая Есенина, один ныне покойный эстет.
С Алешей у Есенина было нечто общее. Как Алеша, он был розов, застенчив, молчалив, но в молодом Есенине не было «достоевщины», в бездну которой его усиленно толкали Мережковские.
Окружающие были все старше Есенина по годам. В их кругу он больше молчал, но его глаза и вся повадка выражали постоянную слежку за собой и другими. Он знал себе цену уже и тогда, но всегда искал у других подтверждения того, что делал. С годами, когда многое выветрилось из памяти, меня всегда удивляло при встрече с Есениным, как помнил он через много лет мельчайшие подробности о той полосе нашей жизни. Кроме общественных мест, вроде артистического кабачка «Привал комедиантов», мы встречались друг у друга, у Есенина на Литейном и, между прочим, в полуподвальном помещении, угол Невского и Фонтанки, у одного молодого тогда поэта. Помнится, отец этого поэта, крупный коммерсант, дал некоторую сумму на издание стихов Есенина. Сам поэт был страстный библиофил и любитель старины. К Есенину он относился как к «экзотике», в его деревенской внешности видя отражение начавшего тогда входить в моду стиля. Так, думаю, относился тогда к Есенину и целый ряд других лиц. С ним повторилось, хотя и в несколько иной форме, то, что было в свое время с Блоком. Обоим интеллигентская среда начала и середины 900-х годов пыталась навязать какой-то вычитанный, «переводный с другого языка», нарочитый облик, рядя Блока в доспехи и шлем рыцаря, а Есенина обряжая в какой-то саван хлыстовского покроя.
Правда, Блок когда-то ходил в черной блузе с белым воротником, а Есенин в белой русской рубашке с серебряным поясом, но Блок был крепок, силен, отнюдь даже и после не напоминая собой утонченного поэта, Есенин же был тогда типичным деревенским парнем. И все же большинство старалось втянуть Есенина в свою чуждую ему среду. А он или отмалчивался, рассеянно перебирая «накопленные нами книжные богатства» (таким он бывал у поэта-библиофила) или же побуждаемый друзьями-поэтами, читал стихи своим напевным своеобразным есенинским тенорком.
В то время его усиленно вывозили в «свет», показывая на вечерах. Помню, однажды, мы сидели с Есениным в темной пасти «Привала комедиантов», этого излюбленного убежища тогдашней богемы. С эстрады неслось лихое:

…Здесь приют собачий.
Всякий, кто сюда попал,
Просто пес бродячий…

А Есенин рассказывал о деревне и о своем доме, чувствуя себя, как в клетке, в этом узком ущельи среди чужих и чуждых ему людей.
Есенин молчал, в светлых северных глазах его искрилась «улыбка радостного счастья», но уже и тогда бывали минуты, когда темнели его глаза, а грусть сменяла обычную радость его улыбки. Раз, бродя стеклянным петербургским вечером, мы долго стояли с ним на набережной Невы. Есенин вспоминал родную Оку, что-то говорил о своем будущем, и нам было отрадно думать, что когда-то здесь стоял и Пушкин.
Десять лет назад. 1915—16 года.
Раз на одном из вечеров в Тенишевском зале, когда Василиск Гнедов читал после Ахматовой, а Северянин — после Хлебникова, я зашел в артистическую. В клубах табачного дыма мелькали — тяжелая голова Сологуба, манерный Кузьмин и улыбалось своей особенной улыбкой розовое лицо Есенина. Он стоял, прислонясь к стене, внимательно прислушиваясь к литературным разговорам. В его глазах горел огонек живого интереса, и было ясно, что всюду он прозревал новизну, быть может, даже там, где ее и не было, — он творил ее.
Встретясь с Блоком в январе 1918 г., Есенин ведет с ним долгую беседу, а Блок потом записывает все, что они говорили в тот день.
Прежде всего — это рассказ Есенина о себе — рязанец, из богатой старообрядческой семьи, никогда не нуждался, теперь женат, привыкает к собственности, служить не хочет (мешает свободе).
Затем — изложение своих взглядов как поэта: Кольцов — старший брат (его уж очень вымуштровали — Белинский не давал свободы), Клюев (в молодости тоже долго живший в Рязанской губернии) — средний и так и сяк (изограф, слова собирает), а я — Есенин — младший (слова даром).
О б р а з   т в о р ч е с т в а: схватить, прокусить. Налимы, видя отражение луны на льду, присасываются ко льду снизу и сосут: прососали, а луна убежала на небо. Налиму всплеснуться до луны. Жадный окунь с плотвой: плотва во рту больше его ростом, он не может проглотить, она уже его тащит за собой, не он ее.
Клюев не творчество, а подражание природе, а нужно, чтобы творчество было природой, но слово не предмет и не дерево, это другая природа.
Блока занимает вопрос о народе, об интеллигенции, о старообрядчестве. Есенин отвечает:
— И н т е л л и г е н т,   к а к   п т и ц а   в   к л е т к е, к   н е м у   п р о т я г и в а е  т с я   р у к а, з д о р о в а я, ж и л и с т а я (н а р о д), о н   б ь е т с я, к р и ч и т   о т   с т р а х а, а   е г о   в о з ь м у т   и   в ы п у с т я т» — (при этом Есенин делает жест «наверх»). Вы (Блоку) — западники. Щит между людьми. Революция должна снять этот щит. Я (Есенин) не чувствую щита между нами.
О старообрядчестве — связано с текучими сектами) с хлыстовством. Ненависть к православию. Старообрядчество московских купцов — не настоящее, застывшее.
Это краткая запись в дневнике — «живой» Блок и «живой» Есенин.
Блок, так «мучивший» вопросами, и Есенин так «мучительно» разрешавший все вопросы жизни. Насколько запечатлелось сказанное Есениным в памяти Блока, подтверждает набросок «пьесы из жизни Исуса», занесенный Блоком в дневник 7 января 1918 года, через несколько дней после беседы с Есениным. Блок пишет: «Симон с отвислой губой удит. Разговор о том, как всякую рыбу поймать (как окуня, как налима).
Жизнь «раннего» Есенина — это в сущности борьба одного против всех. Два-три сторонника не могут пойти в счет. И если бы не уверенность Есенина, что он победит, то он погиб бы в самом начале. Конечно, большинство думало иначе. В самом деле, что мог сделать какой-то деревенский парень «в плисовых штанах», почти неуч, против сплоченной, культурной, белокостной группы литературных патрициев. Есенина разглядывали как диковинку, выставленную в витрине. На самом деле в витрине была среда, в которую он попал, а за стеклом два жадных глаза «кудрявого мальчика», прикидывавшего в своем «мужицком» уме, сколько «мы» городские можем стоить.
Многое трудно вспомнить, но это не забыть. Никто не травил Есенина, правда, его не понимали, меряя на свой аршин (например, считали тогда одно из его реалистических стихотворений «В избе» эстетским «натюрмортом»), но Есенина безусловно и умышленно отравляли. Он это ясно всегда сознавал и с этим боролся.
Мне и ряду других лиц Есенин не раз говорил о своей любви к Фету. У Фета Есенину нравилось:
Приветствую тебя, мой добрый старый сад,

ветущих лет цветущее наследство!
С улыбкой горькою я пью твой аромат,
Которым некогда мое дышало детство.
Густые липы те ж, но заросли слова,
Которые в тени я вырезал искусно,
Хватает за ноги заглохшая трава,
И чувствую, что там в лесу мне будет грустно,
Как будто с трепетом здесь каждого листа
Моя пробудится и затрепещет совесть,
И станут лепетать знакомые места
Давно забытую, оплаканную повесть.

Показывая в 1922 году купленное им полное собрание сочинений Гоголя и с нескрываемой любовью смотря на стопку новеньких книг, Есенин сказал мне:
— Вот, теперь это мой единственный учитель. Однажды, как бы жалуясь, Айседора Дункан сказала мне:
— Есенин не любит музыки.

* * *

В 1920—21 году мы снова встретились с Есениным уже в Москве, в столовке с домашними обедами, на Арбате, где теперь «Прага».
Беспокойный и шумный глава имажинизма был мало похож на того тихого Есенина, каким я его знал в 1915 году по Петербургу. Из прежних друзей с ним был один Рюрик Ивнев. Остальные пришли потом.
В один из вечеров Есенин зашел ко мне. Меховая шуба и ставшая знаменитой «бобровая» шапка делали его похожим на купчика. Лицо от мороза казалось розовым, а сам он помолодевшим. Когда я сказал ему об этом, он, видно, обрадовался, но тут же добавил:
— Нет, прошла молодость, скоро тридцать… а вот… (через паузу) успокоиться не могу.
Вспоминая прошлое, он в этот вечер с особой теплотой говорил о первых днях своей петербургской жизни и тех, с кем встречался тогда. Наоборот, дружбу с Клюевым он вспоминал как мрачную полосу.
На столе у меня лежал Достоевский.
Перелистав несколько страниц и найдя то, что, по его словам, он долго искал, Есенин прочел мне следующие строки: «Я хочу мученья, чтобы любить. Я хочу, я жажду в сию минуту целовать, обливаясь слезами, лишь одну ту землю, которую я оставил, и не хочу, не принимаю жизни ни на какой иной»…
В период всего дальнейшего времени, вплоть до 1922 года наши встречи с Есениным были кратки, а разговоры носили случайный характер. Из всего сказанного им за этот срок я запомнил немногое. Самым ярким было почти точное повторение фраз из его же повести «Яр». «Жизнь не плохая штука, но нельзя калечить себя ради других. Жизнь надо делать».
Тогда же, вспоминая обычные суждения критики об исключительном влиянии деревни на его поэзию, Есенин, между прочим, заметил:
— Деревня, деревня, а город они забыли… Затем, как бы размышляя, добавил:
— Деревня — жизнь, а город…
И, не докончив мысли, неожиданно махнул рукой и перевел разговор на какую-то незначащую тему.
В 1922 году у нас с Есениным было несколько длительных встреч и разговоров. Почти все они происходили на фоне его совместной жизни с Дункан, вопреки мнению многих, действовавшей, на мой взгляд, на Есенина благотворно.
По-своему Дункан понимала поэта и своеобразно пыталась облегчать заметно росшее в нем состояние отчаяния.
Были у них и общие черты — любовь к земле, о которой так много пел в своих стихах Есенин, и которую так пламенно проповедывала Дункан.
Думается, встреча Есенина с Дункан не была пустым романом, а судя по многому, она оставила глубокий след в жизни поэта. Не имея теперь часто сил скрывать свою внутреннюю тревогу, Есенин в этот период (1922 года) не раз жаловался мне и на свое физическое состояние, главным образом на болезнь почек. Как казалось тогда же, более чем когда-либо, он ощущал пустоту одиночества, порвав со многими из недавних друзей. Об имажинистах он прямо говорил, что у него нет (и не было) ничего общего с ними.
— Все надоело, хочу уйти, но еще не знаю и сам куда, — сказал он мне раз, словно пытаясь объяснить себе первому свое беспокойно-угнетенное состояние.
Все чаще и чаще в беседах он обращался к темам о молодости, то настойчиво спрашивая: «А я очень изменился?», то с каким-то отчаянным азартом и, как мне казалось, «непроизвольными» жестами и акцентировкой, читая из «Пугачева»: «Юность, юность, как майская ночь, отшумела ты»…
Как чахоточный, дни которого сочтены, Есенин жадно дышал свежим воздухом. Но воздух севера — новой эпохи — был уже не в силах исцелить его больных легких.
З и м а   1 9 2 2  г о д а.   М о с к в а,   П р е ч и с т е н к а, 20.
Искаженное мучительной гримасой лицо, в красных отсветах от пылавшей кирпичной времянки. Бурный поток слов, образов, воспоминаний и заключительное: «Был в деревне… Все рушится… Надо быть самому оттуда, чтобы понять… Конец всему»…
В этот вечер ему как-то особенно хотелось говорить. И он говорил мне, как, наверно, говорил бы всякому другому. Перед его широко раскрытыми глазами разматывалась пестрая ткань забытого. И уже не из тумана, а из забытья вставали одно за другим красочные пятна на размытом и взрыхленном черноземе. Сквозь сумрак комнаты плыла бесконечная вереница манящих, зовущих, упрекающих, притягательных образов — деревня, дед, бабка, товарищи его детских игр…
Я слушал молча, смотря в черты его отцветшего лица. Наверно, такое же точно лицо было у Гоголя, когда он сжигал свои «Мертвые души».
Но вот Есенин смолк. Из печки вывалилась головня. Он встал, чтобы положить ее обратно. Лицо его приняло свое всегдашнее выражение. Передо мной был снова только «литератор модный». Мы оба молчали, смотря на огонь. Трещали сырые дрова. Вспыхнувшее пламя внезапно осветило часть комнаты, письменный стол и стоящую возле неоконченную коненковскую голову Есенина.
Мгновение из грубого обрубка векового дерева, из морщин его коры на меня смотрело и улыбалось знакомое лицо прежнего Есенина. Сейчас и тогда. Это были даже не братья, а два смутно похожих друг на друга человека. Первый был — оживленная материя. Второй?.. Первый звал к унылой, плоской земле, «назад к дереву». Второй не звал никуда. Один улыбался улыбкой пробуждающейся жизни. Судорога прикрывала улыбку другого. Огонь времянки вспыхнул снова, чтобы, дымясь, погаснуть совсем. По стенам пошли длинные черные тени. Но скоро не стало и их. Разговор прервался. В ближайшее время Есенин собирался заграницу. Уходя, я шутливо спросил его:
— Навсегда?
Он махнул рукой и грустно улыбнулся:
— Разве я где могу…
В его голосе звучали искренние и больные нотки.
Приехав в «Новый Свет» непосредственно из Европы, Есенин все также п л а м е н н о   н е   п е р е с т а в а л   т о с к о в а т ь   о   с в о е м   п о к и н у т о м   М и р г о р о д е.
Передать в точности его слова невозможно. Речь его — гладкий деревянный шар, пущенный детской рукой вниз по каменной лестнице. Шар брошен, что-то будет? Розовое лицо ребенка улыбается, предвкушая забаву. Дальше испуг… Может быть, даже слезы — шар прыгает ниже и ниже, со ступеньки на ступеньку. Его не удержать никак, его тянет к черному квадрату земли. В ушах сухое токанье дерева о камень.

* * *

Приблизительно через год мы свиделись с Есениным мельком на пушкинских торжествах. Стоял тихий «есенинский» вечер. У Страстного продавали цветы.
С подножья «памятника на Тверском» он читал свое стихотворное обращение к Пушкину. Его высокий голос, вот-вот готовый оборваться, звенел; слова звучали вызовом.
Заключительное:

А я стою, как пред причастьем,
И говорю в ответ тебе:
Я умер бы сейчас от счастья,
Сподобленный такой судьбе.

пронеслось над толпой, как далекий отзвук пушкинских строф.
Я подошел к Есенину. Волнение еще не покинуло его. Глаза его горели. Улыбнувшись мне своей прежней, ранней, сияющей улыбкой, он сказал:
— Камни души скинаю.
С некоторых пор это выражение стало условным на нашем с ним языке.
Мы никогда не разговаривали с Есениным о Западе, и я не знаю, что вынес он из поездки за границу, но не могу не вспомнить, как на мое замечание, что не мешало бы,
чтоб он изучил какой-нибудь иностранный язык, он мне ответил:
— Не знаю и не хочу знать — боюсь запачкать чужим свой родной.
Есенин 1924—1925 годов. Кофейный костюм, широкополая шляпа ковбоя, трость в крепко сжатом кулаке, опухшее лицо, слегка подкрашенные губы и подведенные, уже «выцветшие» глаза.

* * *

Будут много писать о последнем этапе жизни Есенина.
Как страстный охотник и искатель приключений Карев, Есенин ушел, сказавшись погибшим для «Яра» *(*«Яр» — повесть  С. Есенина.) навсегда, и, как Карев, уйдя, нашел в новом свою смерть. Так ветры дорожные срывают одежду и, приподняв путника, с вихрем убивают его насмерть. Быстро развертывалась жизнь. В ушах поэта неумолчно звенела песнь его молодости: «Эх, да как на этой веревочке жизнь покончит молодец». «Ой, и дорога, братец мой, камень, а не путь» — говорит Ваньчок из есенинского «Яра».
За месяц до смерти Есенина я встретил его у ограды университета (там, где стоит «бронзовый» Ломоносов).
Он молча кивнул головой… Я не знал, что он кивает уж не мне, а тому черному человеку, который неотступно преследовал его. Когда Есенин прошел, я обернулся. Он удалялся маячащей, нетвердой походкой, словно бы не он, а земля шла под ним. Мог ли знать я тогда, что под ношей протекших лет мне так скоро придется гнуть спину, сгребая опавшие листья дружеских воспоминаний.


Сергей Александрович Есенин. Воспоминания. Под ред. И. В. Евдокимова
М.-Л.: Государственное издательство, 1926.

Добавить комментарий

Комментарии проходят предварительную модерацию и появляются на сайте не моментально, а некоторое время спустя. Поэтому не отправляйте, пожалуйста, комментарии несколько раз подряд.
Комментарии, не имеющие прямого отношения к теме статьи, содержащие оскорбительные слова, ненормативную лексику или малейший намек на разжигание социальной, религиозной или национальной розни, а также просто бессмысленные, ПУБЛИКОВАТЬСЯ НЕ БУДУТ.


Защитный код
Обновить

Яндекс цитирования
Rambler's Top100 Яндекс.Метрика