Поиск по сайту

Наша кнопка

Счетчик посещений

58882402
Сегодня
Вчера
На этой неделе
На прошлой неделе
В этом месяце
В прошлом месяце
25982
49490
205369
56530344
936224
1020655

Сегодня: Март 29, 2024




Уважаемые друзья!
На Change.org создана петиция президенту РФ В.В. Путину
об открытии архивной информации о гибели С. Есенина

Призываем всех принять участие в этой акции и поставить свою подпись
ПЕТИЦИЯ

БРАУН Н. О Сергее Есенине

PostDateIcon 30.11.2005 00:00  |  Печать
Рейтинг:   / 4
ПлохоОтлично 
Просмотров: 14878

Николай Браун

О СЕРГЕЕ ЕСЕНИНЕ
Из воспоминаний

Браун Н. Л.Прежде, чем я увидел Есенина, я услышал его голос. Самого поэта не было передо мной, но я услышал его, читающего свои стихи. Это не было чудом или мистикой. Дело в том, что в 20-е годы в Институте истории искусств в Ленинграде, где я учился, преподавал профессор С. И. Бернштейн. Он изучал фонетику, звучащее слово, интересовался особенностями читки самими поэтами своих стихов. Ему удалось записать большое количество голосов поэтов тех лет. Это был энтузиаст своего дела. Техника записи в те годы была еще очень несовершенна. На собственные средства Бернштейн изготовлял восковые валики и при помощи фонографа записывал на них голоса.

Он записывал и известных уже литераторов, и никому еще не известную молодежь. У меня в ту пору еще не было книжки стихов; в «большой» печати, в журнале «Звезда», я опубликовал только первое свое стихотворение. Оно заинтересовало С. И. Бернштейна, и он пригласил меня в свой фонетический кабинет, чтобы записать мой голос.

Он охотно рассказал о богатствах своей фонотеки и продемонстрировал ряд записей. Я услышал голос Маяковского, услышал те самые, хотя и несовершенные, но единственные записи, благодаря которым мы сейчас можем слышать голос Маяковского («По красному морю плывут каторжане», «Разговор с солнцем»). Я услышал неповторимый, как будто внешне сдержанный, но глубоко взволнованный голос Александра Блока, читающего «о доблестях, о подвигах, о славе» и многие другие стихи. Я услышал голоса символистов, акмеистов. Большинство из них читало напевно, протяжно и монотонно.

Но вот поставлен новый валик — и в комнату ворвался молодой, звонкий, задорный голос, который и читал по-иному и говорил об ином. Он звучал так же напевно, он читал стихи, как читают поэты, но необычайно выразительно, с широким голосовым диапазоном, с повышениями и понижениями, с большим разнообразием интонаций и с какой-то ему одному присущей задушевностью. Голос звучал, как-то особенно раскатисто произнося букву «р», с особенным, закрытым, по-народному, звучанием буквы «о», с мягким произношением буквы «г».


Разбуди меня завтра рано,
О моя терпеливая мать!
Я пойду за дорожным курганом
Дорогого гостя встречать

Но вот отзвучала последняя строфа:


Воспою я тебя и гостя,
Нашу печь, петуха и кров…
И на песни мои прольется
Молоко твоих рыжих коров.

И опять — молодое, задорное, по-есенински образное, и опять о матери, с таким нежным словом о ней и так, как мог говорить только Есенин:


Я покинул родимый дом,
Голубую оставил Русь.
В три звезды березняк над прудом
Теплит матери старой грусть.

А потом — так же взволнованно, но уже с другой, повествовательной, разговорной интонацией, с огромным эмоциональным прямо-таки трагическим напором — монолог Хлопуши из поэмы «Пугачев» (о нем я скажу позже).

После первого знакомства с голосом поэта я уже иначе воспринимал его стихи — и известные мне, и новые, встречавшиеся в журналах. Сквозь печатное безмолвие строки мне слышался его голос, его интонации.

В печати появлялись все новые стихи Есенина, они заставляли вчитываться в них, вслушиваться в крепнущий поэтический голос растущего и все более покоряющего своим талантом поэта.

И вот — на улицах Ленинграда — афиши, сообщающие о том, что поэт Сергей Есенин выступит с чтением своих стихов в зале бывшей городской думы. Все знали: он только что вернулся из поездки за границу, где был вместе с Айседорой Дункан.

Выступлению должен был предшествовать доклад об имажинизме одного из представителей ленинградской группы имажинистов — Вл. Риччиотти.

В те годы я старался не пропускать ни одного литературного диспута, ни одного вечера поэзии и, конечно, пришел на вечер Есенина — поэта, стихи которого я так хорошо знал, но которого ни разу еще не видел.

Зал был переполнен. Собралось много молодежи, студентов. Мест не хватало. Я устроился на эстраде, сбоку, рядом со столом, за которым должен был выступать Есенин.

Его появления ждали, но он запаздывал. Докладчик не решался начать свое выступление, пока не придет поэт.

Наконец, я увидел: от дверей, сквозь толпу, через зал, шел Есенин. Сразу бросились в глаза его светлые волосы. Шуба с бобровым воротником была распахнута, шею окутывал ярко-красный шарф. Есенин прошел за сцену.

Начался доклад об имажинизме. Это было изложение известных уже высказываний самого Есенина.

Некоторое время аудитория вежливо слушала докладчика, но вскоре стали раздаваться голоса, требовавшие выступления самого Есенина. Голоса эти звучали все чаще, все громче, все настойчивей, они перешли в сплошной гул, и вот наконец слева от зрителей, из-за кулис, не дождавшись окончания доклада, поднялся на эстраду Есенин.

Он сказал: «Хорошо! Я сам буду говорить». И с первых же слов стал разговаривать с аудиторией задиристо, отвечал резкими остротами на реплики, какую-то часть аудитории сразу же настроил против себя, его голос начали заглушать многие голоса. Поднялся шум. Дело дошло до того, что кто-то громко стал призывать присутствующих покинуть зал.

Неизвестно, что было бы дальше, но кто-то, перекрывая шум, закричал: «Читайте стихи!» Другие голоса подхватили эту просьбу, стали требовать, чтобы Есенин читал стихи.

Услышав просьбу — читать стихи! — Есенин преобразился. Он на какое-то время застыл неподвижно, стал серьезен. Я заметил, как руки его вытянулись, сжались в кулаки. В зале еще продолжался шум, но аудитория насторожилась.

Есенин начал читать.

На этот раз я не только слышал голос — я видел самого Есенина, читающего стихи.

И я теперь только понял, что было скрыто от глаз моих за тем голосом, который я услышал впервые из фонографа.

О Есенине мало сказать — он читал стихи. Можно читать — произносить вслух написанные строки.

Есенин входил в стих всем своим существом, всей силой голоса, мимики, всей вы­разительностью жеста. Он весь напрягался, как струна. Предельная искренность, предельная чистота и сила раскрытия чувства покоряли сразу и бесповоротно.

Выразительность жеста как нельзя лучше соответствовала выразительности интонации:


Все живое особой метой
Отмечается с ранних пор…

— читает Есенин. И как по-разному звучат одни и те же строки в середине и в конце стихотворения.


Худощавый и низкорослый,
Средь мальчишек всегда герой.
Часто, часто с разбитым носом
Приходил я к себе домой.
И навстречу испуганной маме
Я цедил сквозь кровавый рот:
«Ничего! Я споткнулся о камень,
Это к завтраму все заживет».

Это говорит еще мальчонка, по-детски, в ответ на детскую обиду. И совсем иначе звучат эти строки к концу:

Если раньше мне били в морду.
То теперь вся в крови душа.
И уже говорю я не маме,
А в чужой и хохочущий сброд:
«Ничего! Я споткнулся о камень.
Это к завтраму все заживет!»

Здесь уже — большая горечь, большая обида, большая боль — она физически ощутима в его читке, в его глубочайшем, до дна, раскрытии, и она не может не откликаться в сердцах тех, кто слушает его, у кого свои горечи, свои обиды, своя боль….Несколько раз я слышал Блока, слышал не раз Маяковского, они покоряли аудиторию своей предельной убежденностью в своих чувствах, предельным совпадением слова с чувством, которое оно выражает.

Глубину своего чувства своим предельно точно найденным словом с огромной силой раскрывал Есенин. В его стихах не было иронии. Его чувства раскрывались прямо, с глубокой искренностью и откровенностью. Его слова западали в самые сокровенные уголки человеческого сердца…
Аудитория слушала его затаив дыхание.
Мало-помалу из задних рядов стали подходить ближе, сгрудились у эстрады.
Есенин встал на стул — и читал.
Затем он встал на стол — и читал.
Чем дальше, тем с большим темпераментом. Не читал, а жил в слове, трепетал в нем.
И этот трепет шел по залу, и его открытое перед людьми, любящее, ненавидящее, бьющееся в муках противоречий, тоскующее, нежное сердце, жаждущее сберечь свою чистоту, свой негасимый огонь ради людей, для людей — это сердце было обнажено перед толпой, как перед самым близким другом. Возникало доверие, родственность, близость между поэтом и слушателем.

Широко раскинув руки и тряхнув золотой головой, он читал, варьируя свои строки:


Чтоб за все за грехи мои тяжкие,
За неверие в благодать,
Положите меня в русской рубашке
Под иконами умирать.

После многих прочитанных им стихов я попросил Есенина прочитать те из его ранних вещей, что уже слышал в записи.

Есенин сначала отказался прочесть эти стихи, ссылаясь на то, что это — старые стихи, а ему хотелось читать новое. Но меня поддержали другие.

И вот Есенин, после паузы, улыбнулся, как будто припоминая что-то очень давнее, забытое, но милое сердцу, и стал читать:


Разбуди меня завтра рано,
О моя терпеливая мать!..

Прочитал он и «Я покинул родимый дом…», и другие ранние свои стихи.
Все в этой живой читке было как в известной мне записи: и сила эмоции, и выра­зительность интонации, только голос… голос был уже не тот, прежний, молодой, звонкий и чистый, он был по-прежнему сильным, в нем не угас темперамент, но он был несколько хрипловатым, несколько утомленным.
Есенина заставляли читать все новые и новые стихи. Он читал, не отказывая в просьбах…
Но вот уже время близится к часу ночи, уже слушатели рискуют опоздать на трамваи (ни автобусов, ни троллейбусов, ни такси тогда еще не было), пора уже расходиться, а зал все еще полон. Все еще жаждет слушать Есенина… Наконец Есенин уходит за сцену.
Его ждут, вызывают.
Он выходит в шубе с развевающимся вокруг шеи красным шарфом.
Его поднимают на руках. Он становится на стул. С необычайной силой читает «Исповедь хулигана» —


Не каждый умеет петь.
Не каждому дано яблоком
Падать к чужим ногам…

Стихотворение звучит как исповедь, нарастает его драматическое, до трагедии гневное, яростное звучание против своих недругов — в строках об отце и матери:


Они бы вилами пришли вас заколоть
За каждый крик ваш, брошенный в меня…

И вдруг сразу — участливо, задушевно, мягко о них же, об отце и матери:


Бедные, бедные крестьяне!
Вы, наверно, стали некрасивыми,
Так же боитесь бога и болотных недр.
О, если б вы понимали,
Что сын ваш в России
Самый лучший поэт!

…А на другой день в театральной студии Шимановского снова должен был выступать Есенин.

Он пришел в той же шубе, в цилиндре. Аудитория на этот раз была небольшая. Снова было вступительное слово — на этот раз Вольфа Эрлиха.

Есенин был очень тих, очень скромен. От вчерашней задиристости не осталось и следа. Он даже как будто вообще смущался и, мне показалось, смущался и цилиндра, который, войдя, он как-то особенно торопливо снял с головы. Вольф Эрлих сжато, но точно изложил мысли Есенина об имажинизме.

Есенин поблагодарил его, и очень просто, очень неожиданно для многих, стал говорить о том, что он отходит от имажинизма, что это для него — пройденная ступень. Он говорил о значении нашей классической поэзии как полноценного примера, который все больше и больше его привлекает, говорил о Пушкине, о Лермонтове, говорил как поэт с полным знанием и пониманием предмета, говорил о настоящей народности, причем критиковал свои ранние поиски, где, по его мнению, он злоупотреблял введением местных народных речений и словечек..: Говорил о своей работе над «Пугачевым».
И опять пауза.
Попросили читать стихи.
И опять какая-то перестройка всего поэта, его лица, его мимики, всей его фигуры — иначе не скажешь — от головы и до ног. На этот раз он сам начал с монолога Хлопуши. Сразу же, и на долгие годы, запомнил я интонацию, с какой он читал этот монолог:


Сумасшедшая, бешеная, кровавая муть!
Что ты?  Смерть?   Или исцеленье калекам?
Проведите, проведите меня к нему,
Я хочу видеть этого человека.

Это было удивительное, драматически напряженное, какое-то яростное исполнение монолога своего героя.

Все знают его теперь в записи, размноженной на пластинке. Она верно передает дух его исполнения, но время наложило свой губительный отпечаток на восковой валик; он, как и- другие записи, много претерпел: потерялись оттенки интонаций, переходы от голоса громкого к тихому, а в лирических стихах доходящего до задушевного выдоха.

Темпераментно и вместе с тем проникновенно и задушевно читала тот вечер Есенин свои стихи. Его чтение захватывало, покоряло, не могло не покорять.

Рядом со мной сидел Клюев.
Незадолго до этого у меня был разговор с Клюевым о Есенине. Клюев говорил о нем с тревогой. Ему не нравился союз Есенина с Айседорой Дункан. Вспоминая недавнее посещение его Есениным, он был опечален его душевным состоянием, тем, что среди окружения Есенина были недостойные люди, льнущие к его славе. Клюеву казалось, что у Есенина есть опасность увлечения успехом, популярностью, что это может привести к потере тре­бовательного отношения к слову.

Вот почему в ответе Клюева на мой вопрос — как ему нравятся стихи Есенина, чувствовалось, что Клюев радовался силе его таланта, но брошенное вскользь горестное замечание показывало, что прежнее беспокойство его не покидало.


И последнее мое воспоминание о живом Есенине, похожее на видение.

Ленинград. Лето. Напротив Дома Книги, по ту сторону улицы, на фоне Казанского собора стоит Есенин. На нем летний белый костюм. Он стоит веселый, улыбающийся, светлый. И улыбка у него, как всегда, особенная, задушевная, покоряющая, располагающая к себе.

Таким он и остался в моей памяти — жизнерадостным, молодым, светлым.

…И вот совсем другое. 28 декабря 1925 года. В этот день, с утра, я находился в Доме Книги, в редакции журнала «Звезда», где тогда работал. В редакции был также Борис Лавренев.

Часов в 11 утра раздался телефонный звонок. Взволнованный голос критика П.Н. Медведева сообщил страшную весть: в номере гостиницы «Англетер» покончил с собой Сергей Есенин.

Вместе с Лавреневым мы поспешили туда.

В номере гостиницы, справа от входной двери, на полу, рядом с диваном, лежал неживой Есенин.

Белая шелковая рубаха была заправлена в брюки, подпоясанные ремнем.

Золотистые волосы его были откинуты назад. Одна рука, правая, в приподнятом, скрюченном состоянии находилась у самого горла. Левый рукав рубахи был закатан. На руке были заметны следы надрезов — Есенин не раз писал кровью.

В номере находились, кроме меня и Бориса Лавренева, критик П. Н. Медведев, поэты — Вольф Эрлих, Вс. Рождественский, Василий Князев, Борис Соловьев, писатель Сергей Семенов, художники И. Бродский и В. Сварог. Позже пришел Ник. Никитин.

Рассказали о том, что, судя по всему, Есенин поставил в левом переднем углу стол, на него столик, стул, дотянулся до изгиба у потолка тонкой трубы парового отопления, зацепил за нее веревку от чемодана и в решительную минуту оттолкнул из-под ног установленную им опору.

Рука, застывшая у горла, свидетельствовала о том, что в какое-то последнее мгновение Есенин пытался освободиться от душившей его петли, но это было уже невозможно.

Мы долго выпрямляли застывшую руку, приводя ее в обычное положение.

На лбу Есенина, у переносицы, были два вдавленных, выжженных следа от тонкой горячей трубы отопления, к которой он, по-видимому, прикоснулся, когда все было кончено.

Мы тихо переговаривались. Кое-кто присел за стол, стоявший теперь посредине комнаты. За окном в снежной дымке возвышался купол Исаакия.

Ждали, когда подадут транспорт для того, чтобы перевезти тело Есенина в покойницкую больницы. Художник Бродский, а затем и Сварог делали зарисовки с Есенина.

Настало время выноса.

Я подошел, взял Есенина под плечи. Волосы рассыпались мне на руки. Бессильно откинулась голова. Вспомнилось: «Запрокинулась и отяжелела золотая моя голова».

Одному мне было не под силу. Подошел Борис Лавренев. У ног были — В. Эрлих, В. Князев, П. Медведев.

Мы вынесли Есенина по узенькой лестнице черного хода во двор гостиницы. Там уже стояла продрогшая сгорбленная лошадь, запряженная в сани.

Дул резкий ветер, падали редкие снежинки.

Надо было чем-то укрыть тело Есенина. Борис Лавренев взбежал по лестнице и при­нес из номера гостиницы простыню. Ею укрыли Есенина. В ногах сел Василий Князев. Сел возчик. Лошадь тронулась. Заскрипели по снегу полозья.

Всю ночь, не отходя, провел Василий Князев у тела Есенина.

На другой день, на Фонтанке, в помещении Всероссийского Союза писателей, в комнате налево от входа стоял гроб с телом Есенина.

Собрались писатели: К. Федин, В. Шишков, Б. Лавренев, М, Казаков, Н. Никитин, С. Семенов, И. Садофьев, М. Комиссарова и другие. Пришел Николай Клюев. Приехала жена Есенина — С. Толстая. Был директор Госиздата поэт Илья Ионов, который руководил дальнейшей церемонией проводов.

Снимали маску с Есенина.

Потом гроб перенесли в первую, более просторную комнату. Становились в почетный караул. Когда у гроба стоял Николай Клюев, по его щекам текли слезы. Многие плакали.

К вечеру, на руках, вынесли гроб и по Фонтанке, по Невскому несли его до Московского вокзала.

Там внесли гроб в вагон.

Последнее прощание, сжавшее скорбью сердца. Поезд тронулся в последний есенинский путь. Не помню — кто из литераторов сопровождал Есенина в этом пути.

А потом — потекли годы, десятилетия.

Есенину посвящались стихи поэтами разных поколений. Они посвящаются и сейчас.

Стали появляться воспоминания о Есенине. Они появляются и сейчас.

Многие из них правдиво и бережно доносят до нас образ Есенина, поэта и человека. Многие рассказали нам о давнем, первоначальном, восприятии его поэзии читате­лями и слушателями, для которых появление Есенина было радостным и праздничным событием.

Но бывало и другое.

Некоторые из его современников, при добром отношении к нему, склонны были рассматривать Есенина в лучшем случае как талантливого самородка с ограниченным уровнем знаний в области литературы и общей культуры.

Но подлинные ценители его творчества открыли нам Есенина — человека и поэта — как большое выдающееся явление нашей поэзии, нашей культуры.

Серьезный удар по некоторым попыткам примитивизации образа Есенина нанесли работы вдумчивого исследователя творческой биографии и личности Есенина Ю. Л. Прокушева, а также талантливые публикации С. П. Кошечкина и составленная и про­комментированная им книга «Отчее слово», где даны высказывания Есенина о литературе, о поэзии, отрывки из его писем.

Работы Ю. Л. Прокушева и С. П. Кошечкина раскрывают истинный образ Есенина — не только талантливого поэта, но и человека широких воззрений, глубокого по­нимания своего времени и явлений литературы, постоянно осмыслявшего теоретиче­ские свои позиции в поэзии, непрерывно растущего, мужественно отвергающего пройденные ступени во имя новых поисков, нового, всестороннего совершенствования того «органа, созданного природой исключительно для поэзии», о котором так метко сказал А.М. Горький, почувствовав в Есенине его подлинную великую, действенную силу.

В свете всего этого не стоит обращать внимания на некоторые «воспоминания», обнаруживающие нездоровый интерес к анекдотическим, скандальным случаям из биографии Есенина, невольно пытавшиеся затуманить его истинный образ, снизить тем самым его значение как поэта. Но есть и высказывания, построенные на бездоказательных предположениях.

На одном из таких высказываний я не могу не остановиться.

В журнале «Простор» несколько лет назад (№ 3, 1967) была опубликована статья Н. Вержбицкого «Женщины в жизни и поэзии Есенина». Уважаемый автор этой статьи говорит о необходимости бережного отношения к памяти Есенина, стремится прояснить некоторые туманные моменты его биографии, но одно его высказывание, построенное на предположении, невольно и незаслуженно бросает тень на одного из молодых друзей Есенина, талантливого поэта Вольфа Эрлиха.

Речь идет о том, кому было адресовано последнее предсмертное стихотворение Есе­нина.

Н. Вержбицкий, сославшись на большую дружбу между Есениным и Галиной Бениславской, пишет: «Есть все основания думать, что предсмертная записка поэта, начинающаяся словами «До свиданья, друг мой, до свиданья…» была адресована именно Г.А. Бениславской, но В. Эрлих, которому она была вручена, не передал записку по адресу».

Какие же это «все основания» имеет в виду Н. Вержбицкий? Кроме того, что Г. А. Бениславская была в дружеских отношениях с Есениным, что В. Эрлих называет ее «чуть ли не единственным другом Есенина», никаких других обоснований не приведено. Никакого посвящения на последней предсмертной «записке» Есенина нет.

Но далее Н. Вержбицкий пишет: «В книге В. Эрлиха «Право на песнь» (1930 г.) есть загадочная фраза: «Пусть Есенин теперь, после своей смерти, простит мне наибольшую мою вину перед ним, ту вину, которую он не знал, а я знаю». Эта вина могла заключаться именно в том, что он не передал Гале письма, а из тщеславия заявил, что оно было адресовано ему».

Начало этой цитаты присочинено Н. Вержбицким, а основной смысл ее грубо искажен и подан в прямо противоположном значении. У В. Эрлиха сказано: «И наконец пусть он простит мне наибольшую мою вину перед ним, ту, которую он знал, а я — знаю». («Право на песнь», стр. 31.) Вместо о н з н а л, у Н. Вержбицкого — он не знал.

Если бы у В. Эрлиха было сказано «он не з н а л», тогда можно было предположить, что речь идет о чем-то, чего не мог знать Есенин, так как вслед за передачей записки, ночью, Есенин покончил с собой. Но у Эрлиха сказано: «он знал», значит, эта вина была известна Есенину при жизни. Предположение Н. Вержбицкого, таким образом, оказывается чистым домыслом.

У меня нет никаких оснований думать, что Н. Вержбицкий умышленно исказил цитату из книги Вольфа Эрлиха. Остается предположить, что Н. Вержбицкий просто невнимательно прочитал это место из воспоминаний В. Эрлиха, что и привело его к ничем не обоснованному домыслу о «тщеславии» В. Эрлиха и его якобы неблаговидном поступке.

Нигде и никогда ни письменно, ни устно Вольф Эрлих «из тщеславия» не заявлял, что стихотворение было «адресовано ему». Я знал Вольфа Эрлиха на протяжении многих лет, неоднократно беседовал с ним еще до написания им книги «Право на песнь» — о его встречах с Есениным, о последних днях жизни Есенина,— и он всегда решительно отводил иные попытки истолковать передачу ему последнего стихотворения Есенина как посвящения. Об этом знал целый ряд знакомых с ним литераторов. Знает и помнит об этом Н. С. Тихонов, написавший прекрасные и правдивые воспоминания о Вольфе Эрлихе в своей книге «Двойная радуга». Знал и недоумевал по поводу высказывания Н. Вержбицкого и Александр Прокофьев.

В опубликованной записи В. Эрлиха о передаче ему Есениным стихотворения ска­зано так:

«Есенин нагибается к столу, вырывает из блокнота листок, показывает издали: стихи.

Говорит, складывая листок вчетверо и кладя его в карман моего пиджака:

— Тебе.

Устинова хочет прочесть.

— Нет, ты подожди! Останется один, прочитает».

В беседах со мной В. Эрлих сокрушался о том, что Есенин по приезде в Ленинград не застал его дома и поехал в гостиницу. Если бы Есенин поселился у В. Эрлиха, он не оставался бы в одиночестве. И еще. В. Эрлих сокрушался о том, что после запрещения Есенина прочитать записку тут же, в момент ее передачи, он, по возвращении домой, сразу же не прочитал ее. А поздно ночью, уже к утру, он проснулся как от внезапного толчка, вспомнил о записке, вскочил с постели, потянулся к пиджаку, и тут только, прочитав записку, ахнул, немедленно оделся, выбежал на улицу. Транспорт уже не работал. По пути встретился извозчик, довез до гостиницы… Эрлих стучался в номер, разбудил Устиновых. Но уже было поздно…

Все это я считаю себя обязанным сказать, чтобы восстановить истину, чтобы отвести попытку вольно или невольно бросить тень на честное имя поэта Вольфа Эрлиха, доброго и бескорыстного друга Сергея Есенина.

…Поэзия Есенина, так любившего жизнь, все шире и шире откликается в сердцах живых, любящих жизнь. И в радостях и в тревогах, и в скорби — она стала им добрым другом. Никто не призывал читать стихи Есенина, их находили, переписывали и читали сами читатели по доброй воле, тянулись к ним и находили в них, черпали в них силу любви к жизни, любви к родине, к России. Никакие статьи о «есенинщине», о вредности его поэзии не могли преградить путь к нему, тропу к нему.

Тропа эта не зарастала, не зарастает и не зарастет никогда.


Журнал «Москва», 1974 г., № 10

Комментарии  

0 #3 RE: БРАУН Н. О Сергее ЕсенинеНаталья Игишева 05.08.2016 00:17
Если бы автор рассуждения о том, кому все-таки адресовано «До свиданья, друг мой, до свидания…» (а я склонна думать, что это все-таки был не Браун), просто потрудился свериться с текстом этого стихотворения – не пришлось бы ему пускаться в столь же малодоказательн ые, основанные исключительно на догадках рассуждения, чтобы доказать, что оно не было адресовано Бениславской: если обращение «друг мой» еще может относиться к женщине, то «милый мой» – это уж точно мужчина. (Другой вопрос, что это не доказывает правдивости официальной версии, более того: в статье С. Лучкиной «Беседа с Н. Н. Брауном» есть сведения, что элегия была написана раньше и ее черновик хранился у матери Есенина, да и вообще оно нигде (в т. ч. в показаниях Эрлиха) не фигурирует до того, как было напечатано в «Красной газете» (29.12.1925; см. статью Н. Астафьева «Трагедия в «Англетере»: действующие лица и исполнители»), так что, мягко говоря, сомнительно, что Эрлих вообще когда-либо держал кровавый автограф в руках.
Цитировать
+3 #2 RE: БРАУН Н. О Сергее ЕсенинеНаталья Игишева 07.07.2016 20:16
Нашла в Интернете трубы из номера, зарисованные Сварогом (хотя и в зеркально отраженном виде, соответствующем газетному варианту фотографии номера, но в данном случае это неважно): http://img0.liveinternet.ru/images/attach/c/0//45/128/45128920_c487537da470.jpg. Как на нем видно, трубы под потолком на коротком отрезке действительно отклоняются от вертикали, но лишь градусов на 45, так что крепить на таком изгибе веревку ненамного легче, чем на отвесной части (а перед нами, соответственно, явный запоздалый домысел). Информация о столике, якобы поставленном на стол, от действительност и еще дальше: на фотографии номера, сделанной Наппельбаумом, никакого столика нет, а есть только стул, большой стол и полуповаленная гипсовая тумба в углу за ним, с которой Есенин до указанного изгиба явно не дотянулся бы (да и до места, обозначенного на газетном снимке, ему бы роста чуть-чуть не хватило; сдается мне, что поэтому столик, стоявший на столе, и додумали).
Цитировать
+5 #1 RE: БРАУН Н. О Сергее ЕсенинеНаталья Игишева 28.06.2016 23:23
Воспоминания эти, сдается мне, подредактирован ы кем-то крайне малосведущим – очень уж грубые допущены ошибки. В реальности же на снимках из номера ремня на брюках нет (как и левой подтяжки), левый рукав не закатан, а только расстегнут (в прорехе манжеты можно увидеть лишь один порез, и то приглядевшись), правый же как раз закатан чуть выше локтя, открывая лоскутную рану на предплечье, принять которую за порез никак невозможно. Также непонятно, откуда вместо одного вдавленного следа над переносицей взялись два (редактор, смущенный тем, что труб две, а вмятина одна, додумал вторую, чтобы подогнать описание под официальную версию, но не учел, что эта додумка противоречит и фотографиям, и акту вскрытия, и свидетельствам всех прочих очевидцев?) и почему веревка оказалась на изгибе трубы под потолком (редактор не очень-то верил, что можно повеситься на вертикальной части?), тогда как в газете была указана точка именно на отвесной части (Мешков В. А. Еще о том, как лгут о смерти Есенина).
Цитировать

Добавить комментарий

Комментарии проходят предварительную модерацию и появляются на сайте не моментально, а некоторое время спустя. Поэтому не отправляйте, пожалуйста, комментарии несколько раз подряд.
Комментарии, не имеющие прямого отношения к теме статьи, содержащие оскорбительные слова, ненормативную лексику или малейший намек на разжигание социальной, религиозной или национальной розни, а также просто бессмысленные, ПУБЛИКОВАТЬСЯ НЕ БУДУТ.


Защитный код
Обновить

Новые материалы

Яндекс цитирования
Rambler's Top100 Яндекс.Метрика