Поиск по сайту

Наша кнопка

Счетчик посещений

33730140
Сегодня
Вчера
На этой неделе
На прошлой неделе
В этом месяце
В прошлом месяце
9261
11840
31816
31621050
205842
312791

Сегодня: Нояб 20, 2019




ЛАППА-СТАРЖЕНЕЦКАЯ А. (Чачуа А.)

PostDateIcon 18.10.2019 20:29  |  Печать
Рейтинг:   / 0
ПлохоОтлично 
Просмотров: 165

Анна Чачуа
(Отрывки из первой части романа «Тернистый путь»)

Лаппа-Старженецкая (в девичестве Чачуа) Анна Алексеевна (1895–1986), писательница, мемуаристка.
Родилась в семье крестьянина-грузина А.И. Чачуа в Кутаисской губернии. Окончила Новороссийскую женскую гимназию и поступила на историко-филологический факультет Высших женских курсов в Киеве (1912–1917). После революции работала в Батуми машинисткой и давала уроки русского и французского языков. В 1925 г. встречаюсь с С. Есениным. Р.Б. Забирова вспоминает: «В общество молодых и интеллигентных сестер Чачуа, грузинок по отцу, Есенина ввёл доктор, преподаватель Томского университета, Михаил Степанович Тарасенко, чтобы отвлечь поэта от окружающей его богемы».
А.А. Чачуа вышла замуж за юриста Г.А. Лаппа-Старженецкого, переехала в Москву, состояла в творческой группе драматургов при Союзе писателей. Муж в 1941 г. был репрессирован. Вернулась в Грузию, работала в колхозе, техникуме. С 1961 г. на пенсии, стала заниматься литературным трудом. В 1971 г. на грузинском языке вышла ее книга «Белка-скок. Детские сказки». В мемуарах рассказала о встречах с Есениным и его современниками. В 1970 г. в журнале «Русская литература» (№2, с. 154–155) опубликовала воспоминания «Мои встречи с Сергеем Есениным».

Утверждала, что Н. Тальян не является прототипом созданного С. Есениным поэтического образа Шаганэ. «Я удивлена, — писала она, — что некоторые журналисты изображают, будто они нашли подлинную Шаганэ, «северянку» и т.п. «Северянка», как и «персиянка», — собирательный образ. Нельзя отождествлять прототип с поэтическим образом, конкретизировать каждый поэтический образ. Есенин тосковал по Москве, по России и вообще по «северянке» с «васильковыми глазами». Давно пора прекратить это никчёмное занятие ненужных изысканий «северянок» и «персиянок».
Работала над романом о Есенине «Тернистый путь» (ч. I «Айседора Дункан и Есенин», ч. II «Под солнцем юга», ч. III «От смерти к бессмертию»), отрывки из которого печатала в 1984 г. на грузинском языке в журнале «Чорохи» и на русском в газете Ростовского края «Ленинская трибуна». Подготовила машинописные очерки «Есенин, Батум, батумцы» и «Есенин, его лирика и её толкователи», которые передала в архивы страны.

Под солнцем Юга

По мере того, как поезд удалялся от Москвы и приближался к югу, становилось всё солнечней и теплей. Мерно стучали колеса, плавно покачивался вагон на рессорах. Убегали города, бескрайние российские просторы, и поезд приближался к могучим кавказским вершинам.

Вместе с движением вперёд и вперёд, с души Есенина одна за другой, как шелуха, исчезали былые печали, заботы, ошибки, неприятности. Словно ветром сносило всё ненужное, постороннее, опутывающее и обволакивающее его душу и тело. Поэт очищался, вновь рождаясь. Вперёд, вперёд, подальше от мути последних лет и дней!

Дрёма одолевала.

Есенин проснулся от яркого солнца, брызнувшего в окно вагона. Проехали Ростов-Дон. Пассажир, севший в Воронеже, крепко спал.

Есенин глянул в окно. Поезд мчался по знакомой местности. Уже проехали Тихорецкую. Перед Есениным промелькнули события недавних лет, когда он вместе с Мариенгофом, Гастевым и «Почём Соль» в отдельном вагоне ехали в Баку.

Есенин лежал в одних трусах, уткнувшись в флоберовскую «Мадам Бовари», и по временам читал вслух понравившиеся места в романе.

Вдруг в конце поезда поднялся шум, галдёж, переходящий от вагона к вагону. Есенин высунул свою светлую кудлатую голову из окна. Зрелище было трогательное: по степи мчался маленький, тоненький, рыжегрудый жеребёночек, явно пытаясь обогнать поезд. Есенин стал отчаянно размахивать своими штанами, кричал, подбадривал и подгонял жеребёночка.

Версты две лихой спортсмен мчался вровень с поездом. Потом стал отставать. Живого коня победил железный конь.

Есенин ходил по вагону сам не свой. Ерошил волосы, сердился на кого-то, глаза потемнели, брови сурово сдвинулись. На перегоне между Минеральными Водами и Баку Есенин написал замечательную поэму «Сорокоуст» (Заупокойная). Это была напряжённейшая драма самого Есенина: он оплакивает старую уходящую Русь, посылая неистовые проклятия железному гостю — городу. Этот маленький жеребёночек был олицетворением всего того, к чему так страстно был привязан поэт, к поэзии русской деревни.

Милый, милый, смешной дуралей,
Ну куда он, куда он гонится?
Неужели он не знает, что живых коней
Победила стальная конница?

И теперь, как тогда, сердце поэта переполнилось любовью и нежностью к красногрудому жеребёночку — символу дорогой уходящей деревни. И вновь его охватила боль минувших лет.

Прядите, дни, свою былую пряжу,
Живой души не перестроить ввек.
Нет,
Никогда с собой я не полажу.
Себе, любимому,
Чужой я человек.

К чему он смотрит в прошлое? Идёт новая жизнь — это закон общества и природы. Жизнь — это движение вперёд. Ведь я радуюсь движению поезда, отчего же требую от жизни остановки? Впрочем, если себя проанализировать, — думал Есенин, — то будет справедливо так сказать: у меня столкновение не с будущим, а с прошлым, оно тянет меня туда, а я борюсь с ним, сопротивляюсь и смотрю в будущее. Я должен подчиниться законам общества и природы или выйти из русла жизни, очутиться, подобно рыбе, вытащенной на сушу, и погибнуть. А я хочу жить в ногу с временем, с сегодняшним днём.

На улице Чавчавадзе, круто опускающейся вниз к Головинскому проспекту, шли две молодые женщины, просто, но элегантно одетые, и о чём-то оживлённо беседовали, пересыпая грузинскую речь русской.

— Смотри, Тамар, я тебе говорила, «Вечер Сергея Есенина».

С афиши глянуло на них улыбающееся лицо поэта.

— Какая милая, чуть застенчивая улыбка, и какой юный.

— Не такой юный, как тебе кажется. Он ровесник твоему Павле и моему Тациану, почти тридцать.

Молодые женщины направились к площади Ленина. По дороге их почтительно приветствовали и мужчины, и женщины. Все любили Тициана Табидзе и Паоло Яшвили и переносили своё уважение и любовь на их верных спутниц жизни.

В кафе было немноголюдно. Подруги сели в глубине зала. Им быстро подали горячий, ароматный кофе и булочки.

— Мы так давно с тобой не виделись, — начала Нина, — как здоровье мамы? Как в деревне?

— Благополучно. Мама поправилась, шлёт тебе привет. Расскажи мне, что ты знаешь о Есенине? О нем так много говорят. Павле бросил несколько слов, правда, очень хороших, но на ходу. Все спешит куда-то, летит, торопится, словно за ним кто гонится.

— Точно мой Тициан! Обе рассмеялись хорошим любящим смехом. - Пара вороных, несущихся вперёд в одной упряжке, — сказала Нина.

— Сиамские близнецы.

— Ты говорила, что сама привела в дом Есенина. Каким образом?

— Иду однажды под вечер домой. Вдруг слышу из винного погреба несётся знакомый голос и другие, чужие голоса, очень возбуждённые. Вот-вот разыграется скандал. Я мигом вниз на голоса.

— Не побоялась?

— Что ты? Разве грузин, даже пьяный, позволит обидеть женщину? Правда, сейчас немного не то, когда-то был прекрасный обычай, вернее, не писаный закон, который говорит о великом уважении Грузии к женщине. Помнишь?

— Ещё бы! Стоило женщине бросить платок между дуэлянтами или драчунами, как мгновенно наступал мир. Дальше рассказывай.

— Терпение. С удовольствием вспомнила этот прекрасный обычай… Вижу, Есенин возбуждён, в боевом настроении. Я схватила его за руку и решительно: «Сергей Александрович, идёте со мной, вас ждёт Тициан». Он покорно пошёл со мной, а был изрядно пьян. Приготовила ему в главной комнате постель, уложила спать. Он трогательно меня благодарил и приговаривал: «Как хорошо, какая чудная постель, какое красивое одеяло, я давно так удобно не спал».

— А как Тициан?

— Ещё спрашиваешь! Очень был доволен — он любит Есенина.

Мне тоже очень хочется послушать Есенина. Он тоже лирик?

— Лирик. Пойдём на его вечер, а потом на днях будет у нас обед по его заказу: щи и гречневая каша.

— И больше ничего? — засмеялась Тамар.

— Нет, ещё «чёрный, чёрный хлебушек русский», тоже по его заказу…, а потом примемся за грузинский обед.

— Скучает по своей Москве, Рязани: щи, каша, чёрный хлеб — всё это ветерок с его родины.

— На следующее утро, — продолжала свой рассказ Нина, — входит Есенин в столовую: спокойный, умытый, причёсанный, с иголочки одетый. Солнце заливает комнату, играет и переливается на его волосах, как на червонном золоте. Моя маленькая Нина, как увидела его, сразу воскликнула: «Окро пули!». Я перевела Есенину. Сияние его головы слилось с сиянием с сиянием его темно-голубых глаз. Он высоко поднял нашу крошку и крепко поцеловал. Потом стал играть с ней и сам забавлялся, как ребёнок. Весело было на них смотреть: двое прелестных детей — один златокудрый северянин, другая — чернокудрая южанка.

— Все талантливые люди, с большой душой, до старости сохраняют эту детскую непосредственность, — заметила Тамар.

— Но вдруг Есенин потускнел, перестал играть с Ниной — лицо стало тяжёлым, глаза ушли куда-то далеко. Я поняла: вспомнил своих. Ему больно без семьи, без детей. Один. Один. Очень скрытый, говорит мало. Кажется, свою основную семью — мать, сестёр — он любит больше своих собственных детей. Вчера утром захожу к нему в комнату. Вижу, лежит в постели весь в слезах.

— Что случилось?

— Нина Александровна, я видел во сне сестру Катю. Плачет и говорит: «Сергей, мы голодны, у нас нет ни копейки».

Я его успокаиваю — это ведь только сон. Он грустно отвечает: «Нет, это так и есть. Они ведь только мною живы. А мне нечего им послать».

Я разволновалась и посоветовала ему, чтобы он скорее шёл в редакцию «Заря Востока», к Вирапу за авансом.

Часа через два возвращается Есенин с охапкой белых и жёлтых хризантем и засыпает меня ими. «Спасибо за совет! Я счастлив, что перевёл сестре и матери деньги».

— Любовь к матери, сёстрам, родному краю — это всё та же неиссякаемая любовь к Родине.

— Да, где теперь живёт Есенин? У тебя?

— Нет, у Вержбицкого.

— Это который?

— Разве их много? Николай Вержбицкий, выпускающий в газете «Заря Востока». У него очень милая жена, Зося, изящная, кокетливая. Ну, марш по домам…— Сережа, где ты? — послышался из комнаты голос Николая Вержбицкого.

— Я тут! — закричал Есенин.

— Ты готов? Валяй завтракать!

Не успели они выпить по стакану чая, как в комнату с шумом ввалились «голуборожцы» Павле Яшвили, Тициан Табидзе. Валериан Гаприндашвили.

— … Очень узкая улица, вымощенная булыжником, круто, почти отвесно вела вверх к Давидовской горе. Друзья шли гуськом по крохотному, в один аршин шириной, тротуару.

Есенину, жителю равнин и степей, такой подъем был непривычен. Он шёл позади, то и дело останавливаясь и с наслаждением озираясь по сторонам: всё красиво, необычно, интересно.

Незаметно друзья-поэты подошли к церкви святого Давида. Сильное волнение охватило Есенина, когда он приблизился к могиле великого русского поэта, где рядом с ним под вторым камнем лежала его верная жена Нино Чавчавадзе.

Есенин побледнел. Вертикальная морщина резко обнаружилась на белом лбу. Губы поэта шевельнулись:

… и Грибоедов тут зарыт,
Как наша дань персидской хмари,
В подножии большой горы
Он спит под плач зурны и тари…
А ныне я в твою безгладь
Пришел, не ведая причины:
Родной ли прах здесь обрыдать
Иль подсмотреть свой час кончины.

Поэты помолчали. У всех было такое чувство, словно они все сейчас потеряли самого дорогого человека. Есенин ближе подошёл к железной решётке и с такой силой взялся за неё, что пальцы побелели, словно он давал клятву мщения за поругание и смерть великого русского поэта. Потом вслух прочёл знаменитую надпись на могильной плите Грибоедова: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русских, но для чего пережила тебя любовь моя…».

Есенин тихо опустился на колени. Казалось, душа его рыдала о великом русском поэте и прекрасной любви Нино Чавчавадзе.

Встал и молча положил хризантемы, купленные по дороге, на могильные плиты.

Тут же, у самой церкви, протекал источник. Есенин с любопытством увидел, как одна женщина подошла к роднику, напилась воды, потом подняла камушек и подошла с ним к церковной двери.

— Что она хочет делать? Двери ломать, что ли? - спросил Есенин.

 — Это поверье. Берут из источника камушек, трут о церковную дверь, пока он не пристанет, и начинают считать. Сколько раз посчитают, пока он не отвалится, столько лет проживет ещё человек.

— Это очень забавно…

— Хочу знать свою судьбу, — сказал Павле и стал усердно тереть о церковную дверь своим камешком.

— Да ты протрёшь всю дверь, смотри, она уже светится насквозь, — со смехом закричал Валериан.

— Раз, два, три, четыре, пять… тринадцать — отвалился…

— С меня хватит, — очень довольный отошёл Павле.

— Это хватит тебе сейчас, а когда пройдёт тринадцать, попросишь ещё тринадцать, и потом ещё раз пять по тринадцать…

— Ну, нет.

Есенин был странно задумчив. Он не шутил, не смеялся. Глаза его из голубых стали темно-синими. Потом решительно:

— А ну-ка я теперь!

Подхватив камешек из источника, он стал тереть. Камешек быстро прилип к двери. Раз… и отвалился.

Есенин побледнел. Взгляд растерянный. Он машинально взялся за кольцо с сердоликом.

Все весело рассмеялись: ты бы тёр, как Павле, до дыр, тогда бы он прилип на сто лет…

— Сережа! Есенин! — закричали Тициан и Зося. — Идём!

Подошёл фуникулёр. Здесь его единственная остановка.

— А если пешком?

— Нет, ты совсем поползёшь на четвереньках, да и мы за тобой, видишь — гора отвесная.

Есенину вдруг стало жутко. Ему казалось, что тросы сейчас оборвутся, и они полетят вниз… Тогда и «раз» много. «Неужели я придаю какое-то значение этому глупому бабьему поверью?

Стыдись, Сергей, — сказал он самому себе, — все сидят спокойно, шутят».

…Этой грусти теперь не рассыпать
Звонким смехом далеких лет.
Отцвела моя белая липа,
Отзвенел соловьиный рассвет…

Грустные слова медленно текли в затихший переполненный зал в одном из рабочих клубов Тифлиса.

…Отговорила роща золотая
Березовым, веселым языком,
И журавли, печально пролетая,
Уж не жалеют больше ни о чем.

Голос Есенина, грустные слова проникали в самые сердца слушателей.

Есенин читал тихо, проникновенно, не спеша, но в зале стояла такая тишина, что ни одно слово не пропадало. А за каждым словом чувствовалась бесприютность, острое одиночество, трагическое сознание невозможности вернуться к утраченному…

Годы молодые с забубенной славой,
Отравил я сам вас горькою отравой…

Есенин умолк. Зал заволновался. На сцену поднялось несколько молодых людей. Они стали упрекать поэта, стоявшего с опущенной головой, ушедшего в себя, в свою печаль.

— Ну, к чему вы нагоняете тоску? Это же упаднические стихи. В них нет бодрости… Они не созвучны нашей новой могучей эпохе…

И всё в таком роде. Это было неожиданное нападение. Есенин молчал, как будто не слышал ничего.

Так же внезапно пришла защита. Есенин не успел очнуться, как поднялась в зале молодая женщина.

— Что вы напали на поэта! Это — здоровая грусть. Она нужна человеку, чтобы он мыслил. Перед вами крупнейший русский лирик. Музыкой и печалью льются его слова, хватая каждого за сердце, заставляя задуматься над собой, своими поступками и поведением! Грусть Есенина — следствие великой любви к жизни, ко всему живому и к людям, прежде всего. А вам что нужно? Барабанную дробь? Или фокстрот? Всегда веселы одни петухи да самовлюблённые дураки, — закончила свою темпераментную защиту красавица Тамар.

Зал снова зашумел. Смех, крики: «Браво, Яшвили! Правильно! Браво, Есенин!».

Есенин, восхищённый и поражённый, поблагодарил красавицу сиянием своих глаз. Она ответила ему улыбкой, обдав поэта солнечным теплом истой южанки.

— Теперь, Сережа, давай «Гуляй-поле», — шепнул Есенину Николай Вержбицкий, распорядитель вечера.
Сергей решительно подошёл к авансцене…

Голос поэта звучал всё величественнее и торжественнее.

Есенина обступили и просили прочитать ещё. Он никогда не отказывался и читал до тех пор, пока не охрип.

Николай радостно пожимал руку Есенина: «Поздравляю, Сережа, я рад, тебя приняли, поняли и, наверное, никогда не забудут. Ты покорил тифлисцев. А это народ, избалованный хорошими поэтами, народ музыкальный, певучий. Их рукоплескания дороги».

— Мать честная, я сам покорен ими. Что за люди, сколько сердца! А как хороша моя защитница, уж не жена ли она поэта Яшвили?

Жена. И хороша собой, и умна, и смела.

— Жаль, что я не знаю грузинского языка. Буду учить…

Столица Грузии залита солнцем. На ступеньках дворца бывшего наместника Грузии стоят Есенин и Вержбицкий. Восхищённый взгляд их прикован к шеренге движущихся загорелых юношей и девушек в трусах и майках — парад физкультурников — праздник Международного юношеского дня, 14 сентября. Чеканят шаг шеренга за шеренгой. Высоко в небе вьются красные знамёна.

Глаза Есенина вспыхивают то голубыми, то синими огоньками. Вот-вот сорвётся и, подхватив красное знамя, зашагает с ними на улице, — вперёд, вперёд за комсомолом к новой жизни.

Николай, охваченный теми же чувствами, глянул на Есенина и понял, у поэта рождаются новые песни.

…Я знаю, грусть не утопить в вине,
Не вылечить души пустыней и отколом.
Знать, оттого так хочется и мне,
Задрав штаны, бежать за комсомолом.

Друзья так были увлечены зрелищем, что не заметили молодых поэтов, подошедших к ним, Тициана Табидзе и Паоло Яшвили.

Заговорили о множестве литературных течений и группировок, возникших ещё в 12–13-е годы.

— Все эти акмеисты, декаденты, символисты, модернисты и т.п. со своей проповедью «искусства для искусства», как нарост на здоровом теле реализма.

— А что это за «Голубые роги»? — спросил Есенин.

— Под этим названием возникла у нас в Грузии в пятнадцатом году символистская группировка, — пояснил Тициан.

— В этой группировке было много отрицательного, — заметил Шаншиашвили. — В основном — это то же «искусство для искусства».

— Это верно, — согласился Табидзе. — «Голубые роги» расценивали художественное творчество как самодовлеющее искусство, как самоцель. Однако имели и свою положительную сторону.

— Какую положительную роль? — заинтересовался Есенин.

— Были введены новые слова, ранее изгнанные из грузинской литературы. Рифма нашла новые пути использования: аллитерации, ассонансы, благодаря чему грузинский стих обрел новое звучание.

— Это вроде нашего имажинизма. Но с имажинизмом всё покончено. Сам я не признаю никаких школ. Это то, к чему я пришёл, собственно, давно. А имажинизм даже в августе нынешнего года официально распущен.

— Имажинизм, который проповедует «содержание — слепая кишка искусства», — это приписывают вам, — улыбнувшись, заметил Сандро Шаншиашвили.

— Именно приписывают, — вспыхнув, ответил Сергей. — Никогда я этого не говорил, а приписать можно что угодно — этим в Москве, по отношению ко мне, заняты многие. Вообще, в последнее время стараются всё валить на меня.

— Как на самого сильного, — примирительно сказал Паоло.

— Как это скучно: всякие течения, школы, группировки, — прервала мужчин Нина Александровна. — Лучше бы вы, поэты. Почитали нам стихи, без всяких этих проклятых течений, от них одни только неприятности.

— Верно, верно, — поддержали Нину гости. — Просим вас, Сергей Александрович. Если вы не устали.

— От чего устал? От вина? Я никогда не устаю ни от литературных споров, ни тем более от стихов. Даже, если я очень пьян.

— А это разве бывает? — лукаво улыбнувшись, спросила Тамар.

— Очень редко, — с лёгкой усмешкой ответил Сергей. — Но стоит мне сказать: «Читай стихи», — и я мигом буду трезвее трезвого.

— Просим, дорогой — «Окро пули» все хором попросили.

…Несмотря на поздний час, Тифлис сиял огнями. Из распахнутых окон и балконов к темно-синему звёздному небу неслось величественное «мравалжамие», звуки гитары, рояля, весёлый смех — всё говорило о жизнерадостности этого народа. Героическая Грузия, которая противостояла варварским нашествиям татар, персов, турок, окровавленная, изнемогающая, сумела сохранить во все времена торжество жизни над смертью.

Вот это нужно было Есенину, это его очаровывало в грузинах.

В Батуми. Декабрь 1921 г. — февраль 1925 г. На улице III-го Интернационала, против главной почты, жили две сестры Анна и Ксения, а за углом близкая им семья Селезневых, за сыном которого была замужем их младшая сестра Ольга.

Сестёр Анну и Ксению доктор Михаил Степанович Тарасенко знал давно и относился к ним с отеческой нежностью, ценил, уважал.

Жизнь была к ним далеко не милостива, нанося им с детских лет сильные удары: старший брат, крупный революционер, в годы реакции погиб, другой убит на фронте войны 14-го. От третьего, артиллериста, после тяжёлых боев не было никаких вестей. Все три брата по отношению к трём сёстрам были старшими и нежно пеклись о них и о родителях. Кроме того, Анна, претерпев все ужасы гражданской войны, потеряла любящего и любимого мужа-поэта, отважного военного лётчика, дважды раненого, юриста по образованию.

Многие неприятности выводят нас из себя, а большое горе возвращает нас к самим себе.

Так было и с сёстрами. Они не потеряли веры в людей, в жизнь, любовь к природе, тягу к искусству — всё это наполняло и обогащало их внутренний мир. Всепобеждающая молодость, цветущий вид сестёр не говорили никому о проливаемых слезах. Только у старшей Анны в темных глазах притаилась печаль.

Полученное ею высшее литературное образование в то время не давало материального обеспечения, и Анне, как и сестре Ксении, приходилось браться за любую работу: то канцелярскую, то вышивку на магазин, то, если попадались (это лучшее) — частные уроки.

Вот на эту Анну больше всего возлагал свои надежды Михаил Степанович, когда вошёл к сёстрам. Он-то и познакомил их с приехавшим в Батум Есениным.

Ксении не было дома. Приехал её жених, студент московского машиностроительного института.

Анна читала книгу, но мысли её бродили вокруг большой обиды, осложнившей их жизнь. Она потеряла хорошо оплачиваемую работу: ранее уволенный сотрудник восстановился по суду.

Правда, работа была не по специальности, но при одном частном уроке давала возможность поддерживать семью.

— Анна Алексеевна, Сережа приехал!

— Какой Сережа?

— Неужели не знаете? Знаменитый поэт, Есенин, из Москвы!

— А вы разве не знаете, что Грузия до 21 года была оторвана от Москвы, а я тем более была в Киеве.

— Я вас прошу, пойдёмте сейчас со мной.

После горячих, почти летних дней моросил дождь. Тепло. Анна была без шляпы, и её волосы, склонные завиваться, под дождём завернулись в красивые кольца.

Есенин и Повицкий сидели за пустым чаем у непокрытого стола. В комнате тускло светила под потолком электрическая лампочка, было неуютно, сыро.

Есенин очень обрадовался, подскочил, сердечно и тепло приветствовал вошедших. Предложил чаю. Отказались.

Сергей любил, когда его просили читать стихи, но никогда сам не предлагал их читать. Тарасенко это знал и тут же попросил Есенина прочитать.

Опершись на стол обеими руками и, поставив колено на стул, просто, задушевно, стал читать одно стихотворение за другим: «Письмо матери», «Письмо от матери», «Ответ», «Письмо деду» и «Русь уходящая».

— Почти всё я уже тут написал. Хорошо?

— Прекрасно!

Анна не ожидала в этом золотистом пареньке услышать такую силу, неповторимую, единственную музыку слов, наполненных глубоким содержанием. Сколько чувства! Сколько затаённой печали!

— Большое спасибо, Сергей Александрович, — сказала, расставаясь, Анна. — Михаил Семёнович знает, где мы живём с сестрой Ксенией. Приходите. Надеюсь, близкая мне семья Селезневых будет тоже очень рада видеть вас на домашнем концерте, устраиваемом по субботам. Они живут от меня за углом.

Анна протянула руку Есенину и сказала:

— Мне кажется, что лучше, чем вы написали о матери, о деде, о Родине — написать нельзя.

— Для меня мать, Родина, родная деревня, родной плетень и сизая трава моих гор — самое дорогое, и я вас понимаю, — сказал Есенин, пожимая крепко руку Анне.

…За две недели жизнь среди мандарин, под сенью магнолий и пальм, согретый горячим солнцем Юга, Есенин писал так много, как никогда. Повицкий его запирал до трёх часов, чтобы никто не мешал, а потом они шли обедать. Вечером — в театр или в ресторан. Есенин в последнее время стал от скуки играть на бильярде.

…После обеда Повицкий пошёл в редакцию. А Есенина потянуло к сёстрам. Приходить к ним становилось уже в привычку, тем более, что куда бы он не пошёл, они были по пути. Первый этаж, несколько ступенек. Сестры были дома. Есенину показалось, что они собрались уходить.

— Нет, нет, — остановила его Ксения. — Садитесь. Я рада…

Анна встала, приветливо встретила гостя, но поспешно убрала какую-то тетрадку и карандаш в тумбочку. Есенин заметил, но ничего не спросил. Анна сама объяснила:

— Воспоминания, не стихи. Все дневники погибли в багаже, на станции Основа, когда мы уезжали из Киева. Потом в Новороссийске…

— Вы очень дружны, сестры? — спросил Есенин.

— О да! И зовёмся мы ОКА — от младшей к старшей: Оля, Ксения, Аня.

— Как моя любимая река, недаром я вас своими сёстрами чувствую.

Опять умолк, будто ему стало неприятно, что много сказал. Промелькнули перед глазами его любимые: Шура, Катя, а третью тоже звали Ольга. Умерла…

— Кроме нас трёх сестёр и трёх братьев, была ещё сестра Елена …умерла, — продолжала грустно Анна.

— После смерти Леночки родилась я, и братья мои, очень любившие её, стали кричать: «Мама, мама, назовём её Леночкой». Но тут папа прикрикнул, и назвали меня Анной. Не люблю своего имени, — добавила Анна.

— Почему?

— Что-то серьёзное, умное, а я вовсе не такая.

— А мне нравится имя Анна — такое простое, спокойное, цельное…

— Вот Ксения звучит красиво, как ваша фамилия — светлая, весенняя, музыкальная, звучная.

— А может осенняя и печальная?

— Может, и так. С какой любовью и грустью вы пишите о своей матери. Мне даже кажется, что дороже матери нет никого.

— В моих стихах не только моя мама, но и другие, и ваша.

— Я так и понимаю. Я свою маму не только люблю, но и очень жалею за все её страдания и за все перенесённые муки жестокие, потери трагические.

После бесконечных дождей, в течение более пяти дней шёл непрерывно снег, занося все более и более город.

Есенин тосковал и чертыхался.

Жаловался в письмах Гале, что очень скучает по ней, сёстрам, матери. «Свои мечты о Константинополе и Персии отложил — это я для «балагурства», — писал он Вержбицкому. Все желания устремились к Москве. Однако работать продолжает ещё интенсивнее. 5 февраля участвует в литературном суде над футуристами.

Есенин и Маяковский — два колосса двадцатого века. Тянулись друг к другу и отталкивались. До последнего дня своей жизни ценили и уважали друг друга, но вместе работать не могли. Антиподы по рождению, воспитанию, направлению таланта.

Маяковский к моменту появления футуристов в Батуме давно отказался от «жёлтой кофты», а Есенин — от «поддёвки». Каждый из них надел «свою рубашку», «выработал свою походку». Два больших таланта шли своим путём.

Поэтому появление каких-то новых футуристов в Батуме, как воскрешение из гроба мертвецов, раздражало Есенина и вызвало сильное желание уничтожить этот отживший и ненужный призрак.

Анна вышла из дому в хорошем настроении.

Она пересекла улицу, чтобы опустить письмо на главной почте. Тут неожиданно встречается с Сергеем Александровичем, который шёл подать телеграмму, тоже на почту. Светлый, весёлый, без шляпы излучал такую же радость, как и Анна.

Сразу же, без обычного приветствия, крепко пожимая руку:

— Еду, еду, Анна Алексеевна, домой, домой, в Москву, стосковался до дьявола.

— Очень рада за вас. Сергей Александрович. Желаю от души счастливого пути. Когда же вы едете?

— Сейчас, через два часа… До свидания, Анна Алексеевна, жду вас в Москве.

Ещё раз крепкое рукопожатие, ещё самые добрые взаимные пожелания, и они расстались.

Публикация и вступительная заметка С.И. Зинина

«Мир Есенина». Информационный бюллетень № 11. Ташкент (Узбекистан), 2011 г., № 11, С. 35–50.

Добавить комментарий

Комментарии проходят предварительную модерацию и появляются на сайте не моментально, а некоторое время спустя. Поэтому не отправляйте, пожалуйста, комментарии несколько раз подряд.
Комментарии, не имеющие прямого отношения к теме статьи, содержащие оскорбительные слова, ненормативную лексику или малейший намек на разжигание социальной, религиозной или национальной розни, а также просто бессмысленные, ПУБЛИКОВАТЬСЯ НЕ БУДУТ.


Защитный код
Обновить

Яндекс цитирования
Rambler's Top100 Яндекс.Метрика