Поиск по сайту

Наша кнопка

Счетчик посещений

33639890
Сегодня
Вчера
На этой неделе
На прошлой неделе
В этом месяце
В прошлом месяце
9127
9713
18840
31554815
115592
312791

Сегодня: Нояб 12, 2019




КАШИРИН С. И. Знаменосец российского хулиганства

PostDateIcon 29.09.2012 18:20  |  Печать
Рейтинг:   / 3
ПлохоОтлично 
Просмотров: 7580

«ЗНАМЕНОСЕЦ РОССИЙСКОГО ХУЛИГАНСТВА»

Говоря о легендах, которые создавались, да и доныне создаются вокруг святого для нас имени Сергея Есенина, нелишне, на мой взгляд, еще и еще раз уточнить, а что же, собственно, означает само это слово, само понятие — легенда. Ведь это, что ни говори, всего-навсего предание, поверье. Причем в истоках своих чаще всего — изустное. То есть хотя и волнующее, овеянное романтичной дымкой времени, но все же своего рода сказание, основанное на слухах и домыслах. Проще говоря, нечто вымышленное, небывалое, и потому вроде бы не очень-то и заслуживающее доверия. А между тем все легенды о жизни и, в особенности, о трагической кончине нашего любимого поэта преподносятся нам прямо-таки как очевидная и неоспоримая реальность. Даже сам Есенин в свое время не без грусти обронил:

Блондинистый, почти белесый,
В легендах ставший как туман,
О Александр! Ты был повеса,
Как я сегодня хулиган.

Это — о Пушкине. Но обратите внимание: Пушкин — повеса в легендах, в легендах, стало быть, и он, Есенин — хулиган. И действительно, давайте на минуту задумаемся, что такое хулиган, и тогда спросим себя: да полно, ну какой же он хулиган?! И не случайно, неспроста сам по отношению к себе он употребил это слово в контексте со словом «легенды». Равно как и по отношению к Пушкину. Ибо кто уже только не смаковал, скажем, версию об амурных делах Пушкина, ну, к примеру, с графиней Воронцовой, но ведь никто при этом почему-то не вспомнил, что в знаменитом замке Воронцова в Крыму находилась одна из богатейших по тому времени библиотек, которой Александр Сергеевич отдавал куда большее предпочтение, нежели обольстительной хозяйке.
Обывателю, прямо скажем, такой факт неинтересен. А соответственно и записным наветчикам, коим куда выгоднее настроить на потребу тому же обывателю нечто такое-этакое, увести разговор в сторону от главного да еще хитренько, как бы ненароком, бросить тень на светлую память нашего национального гения. Как говорится, лиха беда начало, а там пойдет. А стоит кому-то вступиться, возразить, — тут же и оправдание: да он сам об этом писал, сам, стало быть, в своих грехах признавался. И если, мол, аристократически воспитанный Пушкин выражал себя с деликатной дворянской утонченностью, то «деревенщик» ломил по-мужицки напрямик. Так что у него уже заголовки и названия книг красноречиво обо всем говорят: «Хулиган», «Стихи скандалиста», «Исповедь хулигана», «Любовь Хулигана», ну и так далее. После публичного чтения таких вот исповедальных стихов и утвердилась за ним «дурная слава похабника и скандалиста», тем паче, что и читал-то он вон как: — под улюлюканье и свист переполненного зала. Да еще и сам, что твой соловей-разбойник, мог залихватски здесь же в два пальца засвистеть или учудить и похлеще чего.
И уж такого в этой связи накручено-наворочено, что никаких других подтверждений скандальному непотребству в его поведении вроде бы и не требуется. Однако стоит повнимательнее вчитаться в сами стихи, и сразу становится очевидным, что ничего-то в них такого-этакого и нет. На первый, поверхностный взгляд, поэт (а точнее — его лирический герой) гордится тем, что он ах какой разбитной да необузданный, но если вникнуть, то все обстоит далеко не так:

Плюйся, ветер, охапками листьев, —
Я такой же, как ты, хулиган.

То есть тут, по существу, лишь этакая мальчишеская рисовка, бравада, а хулиганство-то показное, наигранное, да и выражено оно не каким-то поступком, а всего лишь на словах. Да, пожалуй, не только литературоведу, но и самому что ни на есть простому читателю вполне понятно, что речь тут идет не о хулиганстве, как таковом, а о «буйстве глаз и половодье чувств» в самих стихах, в лирике, о таких же природных порывах души в творчестве, какими являются и стихийные порывы разыгравшегося ветра. Иначе говоря -о вдохновении. Тем не менее именно отсюда все и пошло, все и началось, ибо после публичного исполнения именно этого стихотворения (то есть стихотворения «Хулиган») литературная критика и наградила поэта кличкой хулигана. А он вроде бы и не протестовал. Он, похоже, поначалу даже обрадовался, поскольку шел на такой шаг сознательно — для поэтической саморекламы, для того, чтобы привлечь внимание публики к своим стихам, своим книгам.
Далее, впрочем, Есенин как бы и впрямь на полном серьезе признается:

Бродит черная жуть по холмам,
Злобу вора струит в наш сад,
Только сам я разбойник и хам
И по крови степной конокрад.

Но мы-то знаем, что никаким таким разбойником и конокрадом ни он сам, ни в его роду никто не был, и ему как автору приходится перейти к выражению сослагательному:

Кто видал, как в ночи кипит
Кипяченых черемух рать?
Мне бы в ночь в голубой степи
Где-нибудь с кистенем стоять.

И опять — параллель: буйство, кипение природной стихии и порывы мятущейся души поэта. А заключение, концовка, и вообще, что называется, в лоб, без всяких иносказаний:

Но не бойся, безумный ветр,
Плюй спокойно листвой по лугам.
Не сотрет меня кличка «поэт»,
Я и в песнях, как ты, хулиган.

Сосредоточим внимание: «мне бы… с кистенем стоять», буйствовать подобно разбойнику, но — «не бойся, безумный ветр», ничего такого не случится, ибо автор этих строк — поэт, и хулиган-то он всего лишь в песнях, то есть в своих стихах. В дальнейшем Сергей Есенин выразит эту мысль еще более определенно:

Если не был бы я поэтом,
То, наверно, был мошенник и вор.

Сказано настолько четко, что более и гадать-то нечего, ан критика «не поняла». Говоря прямо — не захотела понять. «В стихах Есенина о кабацкой Москве размагниченность, духовная прострация, глубокая антиобщественность, бытовая и личная расшибленность, распад личности выступают совершенно отчетливо, — писал, в частности, редактор первого «толстого» журнала А. Воронский. Он безапелляционно заявлял: — Мудрено ли, что все зто кончается в милицейских участках, горячкой, рядом бесчинств и скандалов».
Как же так? В чем же тут дело? Вопросы далеко не из простых, двумя словами на них не ответишь. Давайте поразмыслим.
Давно стало расхожим мнение о том, что поэт — человек необычный, особенный, наделенный даром волхва, пророка, ясновидца и т.п. Если же он не такой, то должен таковым хотя бы выглядеть и казаться, выделяясь «лица необщим выраженьем» не только «в толпе», но даже среди своих собратьев по перу. Конечно, тут имеется в виду прежде всего его духовная сущность, оригинальность его дарования, но люди поверхностные — «массовый» читатель, «толпа» ищет такой несхожести во внешности да в житейских поступках поэта. Отсюда прежде всего и берет свое начало та экстравагантность в поведении Есенина, о которой было столь много шума. Ведь сперва это была взятая им на себя роль этакого деревенского простачка: «Буду громко сморкаться в руку и во всем дурака валять», а затем — маска городского хулигана.
Уместно вспомнить, что воображение жителей нашей патриархальной глубинки исстари будоражили доходившие туда слухи о городском хулиганстве. О, дескать, город это вам не село, не какой-нибудь медвежий угол. И если тут, в нашем захолустье, только одно и знаешь, что денно и нощно гнешь горб, добывая хлеб насущный тяжким крестьянским трудом, то праздные горожане знай себе пьют, гуляют и вообще от нечего делать черт знает что вытворяют. А уж этих, как их, блатных, хулиганья, у-у! Так что если едешь туда, в город, хотя бы и на один день всего, смотри, варежку не разевай, держи ухо востро, не то враз облапошат. Ну, зашибить, может, и не зашибут, а уж обдурят, обкрадут, разденут средь бела дня до нитки — это как пить дать. Говорилось все это, разумеется, с осуждением, но наряду с тем фигура городского хулигана рисовалась в некоем романтическом ореоле, и в отношении к «блатной шпане» сквозило притаенное любование. Вот, мол, ухари, вот удальцы, а?!
В городах, в свою очередь, не менее широко бытовала молва о хулиганах сельских. Вот там, дескать, хулиганы так хулиганы, не чета нашим карманникам. Это ж глянуть — и то оторопь берет: бородища — во, до колен, из-под косматых бровей не глаза — волчьи угли. А за голенищем — нож! А за поясом — топор! А в руках — кистень, вилы, а то и дубина. Сущие тати. Разбойники с большой дороги. А в глухомани, на проселочных — и того пуще: целыми шайками шастают. Так что ни конному не проехать, ни пешему без риска не пройти. Нарвешься — поминай, как звали, все, хана! Раньше-то все купчишек потрошили, а теперь — всех подряд, без разбора. Да и что с них возьмешь — тупое мужичье, дикари, хамы. Днем он тебе мирно в навозе ковыряется, а ночью по нынешним временам уже не только с кистенем, но и с обрезом. Ужас, да и только!
Такие рассказы — тоже ведь щекотали нервы, вызывали повышенный интерес. Придя Е столицу из глубинной рязанской провинции, Есенин заметил это острее других. Потому, собственно, и предстал в своих стихах сразу в двух ипостасях: разбойника деревенского и хулигана городского. Без труда можно догадаться, что когда он приезжал из Константиново в Москву, у него спрашивали: ну как там, мол, у вас, мужички-то шалят? А в ответ рождались строки:

Стухнут звезды, стухнет месяц.
Стихнет песня соловья,
В чернобылье перелесиц
С кистенем засяду я.

У реки под косогором
Не бросай, рыбак, блесну.
На дороге темным бором
Не считай, купец, казну!

Руки крепки, руки хватки,
Не за зря зовусь ухват:
Загребу парчу и кадки,
Золотой сниму халат…

Не забудем, что не так радушно, как в северной столице Александр Блок, встретила молодого поэта первопрестольная. И в ответ, как обида и как протест, нечто ранее здесь не слышанное:

Россия… Царщина…
Тоска…
И снисходительность дворянства.
Ну что ж!
Так получай, Москва,
Отчаянное хулиганство.

Ладно, допустим, все сказано напрямую, и все же давайте уточним, а в чем оно, это его отчаянное хулиганство, почему именно — отчаянное, и как проявляется. А вот как:

Посмотрим —
Кто кого возьмет! —
И вот в стихах моих
Забила
В салонный вылощенный
Сброд
Мочой рязанская кобыла.

Грубо? С вызовом? Да. Но — опять же в стихах. И далее:

Не нравится?
Да, вы правы —
Привычка к Лориган
И к розам…  
Но этот хлеб,
Что жрете вы, —
Ведь мы его того- с…
Навозом…

Да, согласимся, тут не салонное чистоплюйство, но и не та разнузданная вульгарность, которую можно было бы назвать сквернословием пьяного дебошира. А если учесть, что перед нами социальный, как тогда говорили, классовый выпад против классового врага, то это всего лишь хлесткая, но наивная декламация. Автор, пусть он самый что ни на есть объявленный бунтовщик, не умеет еще найти единственно нужных разящих слов, и само хулиганство его не отчаянное, а если говорить точнее, — от отчаяния. Даже, я сказал бы, неуклюжее, неумелое, и потому направленное больше на самого себя, чем на тех, к кому обращено. Да и вообще никакое это не хулиганство, а всего лишь неловкая поэтическая рисовка автора, прикидывающегося неотесанным мужичком. Так к подобного рода стихам и относились, их словно бы и не замечали. Более того, молодой и, так сказать, мятежный поэт как ни в чем не бывало был благосклонно принят в царской семье, где его со вниманием выслушали и обласкали.
Произошло это так. Весной 1916 года Сергей Есенин был призван на военную службу и зачислен ратником (т.е. рядовым) в команду Царскосельского санитарного поезда. Там же, в госпитале Царского села простыми сестрами милосердия работали старшие дочери Николая II царевны Ольга и Татьяна. Их, конечно, не мог не заинтересовать молодой и симпатичный ратник-поэт, и в июле, в день тезоименитства (именин) вдовствующей императрицы Марии Федоровны и ее внучки великой княжны Марии, его уважительно пригласили на концерт. Он, что называется, не ударил в грязь лицом и прочел свое новое стихотворение, специально приуроченное к этому дню. Начиналось оно так:

В багровом зареве закат шипуч и пенен,
Березки белые горят в своих венцах.
Приветствует мой стих младых царевен
И кротость юную в их ласковых сердцах…

В дальнейшем стихотворение не вошло ни в одно из массовых изданий, да и сам поэт понимал, что это не шедевр, но тогда успех был впечатляющим. Государыня милостиво пожаловала его золотыми часами с — царским гербом и цепочкой, а ее адъютант полковник Д. Ломан принялся уговаривать ратника (т. е. рядового!) написать стихи еще и в честь самого царя, который находился тогда в действующей армии на фронте.
Внимание и любезность полковника тоже были поистине царскими. Сперва в качестве поощрения за усердие он предоставляет ратнику Есенину краткосрочный отпуск для поездки в родное Константинове, затем, по возвращении, переводит для продолжения службы в канцелярию и поселяет не в казарме, как это было положено, а в отдельную комнату, где поэт мог находиться один и даже принимать своих литературных друзей. Там, в частности, его навестил Николай Клюев. И если есениноведы по известным причинам долгое время об этом умалчивали, то сегодня кое-кто из них старается всячески подчеркнуть, что вот, мол, Сергей Есенин был едва ли не на одной ноге с царевнами, которые отвечали ему взаимностью, да и вообще стал тогда одним из приближенных монаршей семьи. Однако, это далеко не так. Вернее будет сказать, что к царскому двору его пытались приблизить, но он на это не пошел.
Известно, например, что адъютант императрицы штаб-офицер Д. Ломан официально сделал предложение Николаю Клюеву и Сергею Есенину написать стихи о Николае II. Но вместо этого поэты написали категорический отказ: «Нельзя изображать то, о чем не имеешь никакого представления. Говорить же о чем-то священном вслепую мы считаем грехом, ибо знаем, что ничего из этого, окромя лжи и безобразия, не выйдет».
Так с помощью своего старшего друга рядовой Сергей Есенин, прямо скажем, утер нос заискивающему перед царем полковнику. Тот, впрочем, еще на что-то надеялся, и когда в феврале 1917 года Николай II давал завтрак на сто персон в трапезной Государевого Феодоровского собора, Есенина вновь пригласили читать свои стихи перед царедворцами. И он читал. Но о царе — ни слова. Иначе говоря, приручить себя поэт не позволил, монаршей милости предпочел гордую независимость.
В дальнейшем, как мы знаем, с не меньшим рвением приручить Есенина пытались и большевики. Одним из первых и едва ли не усерднее других старался добиться этого Лейба Бронштейн-Троцкий, не раз приглашавший поэта к себе в Кремль. Еще бы! Ведь многие, будучи допущенными к спецпайкам из партийной кормушки, давно уже склонили свои гордые выи перед всемогуществом «железных наркомов» и хором ринулись их воспевать. Убедительный пример тому — Демьян Бедный (Придворов). Вступив в «гражданский брак» с сестрой Ленина и получив квартиру в Кремле, он теперь лучший друг и брат дорогого Ильича и ничуть не смущается разговоров о том, что оправдал тем самым свою лакейски —придворную фамилию. Хорошо бы и Есенина залучить, да не получалось, в золоченую клетку для подпевал он не шел. Да еще этак залихватски, с дерзким вызовом, с гневом отвечал:

Я вам не кенар! Я поэт!
И не чета каким-то там Демьянам.

И тогда сделали вид, что в нем в общем-то никто и не нуждается. А, дескать, что с него возьмешь — хулиган! Да и до настоящего поэта ему еще ой как далеко. Тем паче — до поэта современного, революционного, пролетарского.
Это был, по существу, всего лишь ловкий ход искушенных в политических провокациях интриганов, но Есенин не сразу его распознал. Поначалу он еще продолжал бравировать и, скажем, в «Исповеди хулигана» писал:

Я нарочно иду нечесаным
С головой,
как керосиновая лампа, на плечах.
Ваших душ безлиственную осень
Мне нравится в потемках освещать.
Мне нравится, когда каменья брани
Летят в меня, как град рыгающей грозы…

Но постойте, постойте, скажем мы, и это — исповедь Хулигана? Какие-то слишком уж благородные у него намерения — освещать потемки наших душ! Хвастовство? Тогда откуда вдруг нотки сожаления? Нравятся-то ему, этому хулигану, «каменья брани» скорее всего лишь на словах, а в сердце его в это же самое время чувства совершенно противоположные:

Стеля стихов злаченые рогожи,
Мне хочется вам нежное сказать…

Вот тебе и хулиган — сама нежность! Он еще хорохорится, дает строку с отточием, за которым скрыт нецензурный вульгаризм, но вскоре уже напрямую признается, что дурная слава его крепко огорчает:

Я обманывать себя не стану.
Залегла забота в сердце мглистом.
Отчего прослыл я шарлатаном?
Отчего прослыл я скандалистом?

Словом, что себе самому врать-то, что хорохориться, если на поверку очень неприятно это — слыть человеком, причиняющим неприятности другим. И если раньше по молодости хотелось покрасоваться, напялив на себя маску этакого ухаря, которому все нипочем, то теперь тем более досадно, что тебя, оказывается, и всерьез стали считать таковым. Ведь это же не так, совсем не так, это было просто притворство, рисовка для саморекламы — и только. А самое ужасное — ты уже сам признаешься в этом, а тебе, увы, не верят. Ах ты черт, доигрался! Обидно! И как раскаянье из глубины души само собой вырывается:

Голова ль ты моя удалая,
До чего ж ты меня довела?

Да если уж на то пошло, то давно известно, что личность стихотворца и его лирическое «я» — далеко не одно и то же. А иным маститым критикам словно и невдомек. Пишет, что он — хулиган, значит — хулиган. Пишет: «Я разбойник и хам», значит таковым и является. Словно и не знают эти «литературоведы», что вон даже в фольклоре издавна утвердился жанр песен разбойничьей вольницы, а в сегодняшнем городском быту — хулиганские песни блатных. Так что его, Есенина, тут и первооткрывателем не назовешь, он лишь взял этот жанр за основу для своей лирики. И уже почти на крике, как гневный протест против незаслуженной обиды, с болью и с вызовом:

Не злодей я и не грабил лесом,
Не расстреливал несчастных по темницам…

Да и в самом-то деле, в чем, скажите, в чем конкретно выражалось его хулиганство? В том, что иногда, читая стихи со сцены, в ответ на колкие реплики не оставался в долгу, дерзил слушателям? В том, что порой, нарядившись в шикарный костюм, а то, вроде блестящего денди, и в смокинг, ходил в цилиндре «не для женщин»? В том, что вместе с «Дунькой-танцовщицей осушив до дна бокал вина, тут же его и хрястнул вдребезги об пол — на счастье? В том, что в Берлине, когда эмигранты попытались устроить ему обструкцию, он вдруг запел «Интернационал»? Или, может, в том, что в Нью-Йорке, когда на него всем кагалом накинулась компания пьяных мани-лейб, он, будучи связанным, плюнул своему обидчику в лицо?
Не будем ханжески уверять, что Есенин всегда и во всем был решительно прав. Определенного толка есениноведы и без того уже спешат возразить: постойте, постойте, а как же товарищеский суд? Товарищеский!..
Что ж, было такое, было. Только вот слово «товарищеский» надо сразу же взять в кавычки.
Впрочем, давайте рассмотрим все по порядку и более обстоятельно. 20 ноября 1923 года поэты Сергей Есенин, Сергей Клычков, Алексей Ганин и Петр Орешин были арестованы за ужином в одной из московских столовых. Обратим внимание: поэты! арестованы! за ужином! Как же так, чем это они так провинились, чтобы арестовывать их за ужином в столовой?! А было вот что. Когда они разговаривали между собой, сидевший за соседним столиком еврей слишком уж демонстративно их подслушивал. Есенина это возмутило, и он сказал: «Кружкой в ухо дать, что ли?» Испуганно вскочив, подслушивавший поспешно вышел, но через несколько минут вернулся… с милиционером. Поэтов, арестованных на виду у недоумевающих посетителей, тут же препроводили в 47-е отделение милиции. Там свидетелями оказались уже двое евреев — И. Абрамович и М. Родкин (или Ротман). По их показаниям, поэты вели разговор о том, что в издательстве все основные должности заняты евреями, которые не понимают русского языка, вычеркивают из произведений целые фразы, не печатают русских авторов и тем самым препятствуют развитию русской литературы. Помимо того, в протоколе было записано, что поэты обзывали свидетелей» жидовскими мордами», а главное — всячески поносили уважаемых народных комиссаров Лейбу Бронштейна-Троцкого и Лейбу Розенфельда-Каменева. Все это было записано в протокол и легло в основу обвинения поэтов в антисемитизме.
Это было настолько очевидной провокацией, что «дело» дало осечку. Однако Сергей Есенин имел неосторожность позвонить о происшедшем «влиятельному» Демьяну Бедному, а тот, вместо того, чтобы заступиться, проинформировал о звонке заведующего отделом культуры ЦК ВКП(б) Лейбу Сосновского, и «дело» передали в Московское ГПУ. А в информационном листке «Последние новости» и «Рабочей газете» за подписью тоге же Л. Сосновского появился провокационный пасквиль. Вот как в его изложении была представлена телефонная беседа Сергея Есенина с Демьяном Бедным:
«На вопрос Демьяна Бедного, почему он не на своем юбилее (предполагавшемся в Союзе поэтов), Есенин стал объяснять:
— Понимаете, дорогой товарищ, по случаю праздника своего мы тут зашли в пивнушку. Ну, конечно, выпили. Стали говорить о жидах. Вы же понимаете, дорогой товарищ, куда ни кинь — везде жиды. А тут подошел какой-то тип и привязался, вызвали милиционеров, — и вот мы попали в милицию.
Демьян Бедный сказал:
— Да, дело нехорошее!
На что Есенин ответил:
— Какое уж тут хорошее, когда один жид четырех русских ведет…»
Публикация этого гнусного поклепа на русского поэта была лишь началом широко организованной травли. Редакторы «Рабочей Москвы» все тот же Л. Сосновский и редактор «Рабочей газеты» Б. Волин стали почти ежедневно фабриковать фельетоны и заметки за подписью вымышленных авторов с требованиями «сурового наказания» Сергею Есенину.
30 ноября четырем русским поэтам была предоставлена возможность опубликовать в газете «Правда» свой ответ на беспардонную клевету. Под заголовком «Открытое письмо» обнародовано было лишь несколько строк:
«Ввиду появившихся статей в «Рабочей газете» и в «Рабочей Москве» мы просим напечатать следующее наше заявление: всякие возражения и оправдания, впредь до разбора дела третейским судом, считаем бесполезными и преднамеренными. Дело передано в Центральное бюро секции работников печати. Петр Орешин, Сергей Клычков, А. Ганин, С. Есенин».
12 декабря та же «Правда» под заголовком «Суд над поэтами» сообщила:
«В Понедельник, 10 декабря, в Доме Печати под председательством тов. Новицкого состоялся товарищеский суд по делу 4 поэтов: С. Есенина, П. Орешина, С. Клычкова и Ганина, обвиненных тов. Л. Сосновским в антисемитских выходках.
В составе суда были тт. Новицкий, Аросев, Керженцев, Нарбут, Касаткин, Иванов-Грамен и Плетнев».
Как видите, очень даже «товарищеский» суд. Причем обвинителем был все тот же Л. Сосновский. По его требованию имеющий широкую известность и не менее широкую поддержку его со стороны читателей Есенин был объявлен знаменосцем российского хулиганства, и поэтому ему и его сподвижникам следует запретить печататься. Вот так вот, знай наших! Однако порядочных людей в среде работников печати оказалось все-таки больше, и Сосновскому было указано на необъективность обвинения и злонамеренность его требований.
В газете «Известия» за 15 декабря 1923 года об этом сообщалось так:
«Обсудив вопрос о статье тов. Сосновского в № 264 «Рабочей газеты» суд признал, что тов. Сосновский изложил инцидент с четырьмя поэтами на основании недостаточных данных и не имел права использовать этот случай для нападок на некоторые из существующих литературных группировок. Суд считает, что инцидент с четырьмя поэтами ликвидируется настоящим постановлением товарищеского суда и не должен служить в дальнейшем поводом или аргументом для сведения литературных счетов, и что поэты Есенин, Клычков, Орешин и Ганин, ставшие в советские ряды в тяжелый период революции, должны иметь полную возможность по-прежнему продолжать свою творческую работу».
Могут возразить, что это был все-таки лишь товарищеский, общественный суд, а ведь заводились на Есенина еще и уголовные дела. Да, было такое, заводились. И не одно, не два, а — аж 13. Вон книга Эд. Хлысталова так и названа — «13 уголовных дел Сергея Есенина».
Да, книга заслуженного работника МВД, следователя по особо важным делам Эд. Хлысталова наделала много шума. Читая ее, и верить не хочешь и не верить не можешь: профессионал все-таки, профессионал высокого класса пишет, что все 13 в разное время заведенных на Сергея Есенина уголовных дел были связаны с его антисемитскими выпадами в адрес не одного, а различных лиц еврейской национальности. То есть если и говорить о его хулиганстве, то хулиганство это было почему-то сугубо антиеврейское, антисемитское. Тут даже самый непредвзятый человек не может не подивиться: м-да, а чем же дело?!
В романе Федора Михайловича Достоевского «Братья Карамазовы» есть такие, как бы это поточнее сказать, бросающиеся в глаза и вызывающие усмешку, а меж тем совершенно серьезные строки: «Познакомился он сначала, по его собственным словам, «со многими жидами, жидками, жидишками и жиденятами», а кончил тем, что под конец не только у жидов, но и у евреев был принят». Это, разумеется, не о Есенине. Это — о Федоре Ивановиче Карамазове в тот период его жизни, когда он и развил в себе особенное уменье сколачивать деньгу. Что ж, вполне понятно, зачем и для чего — этот алчный тип, этот проходимец и хапуга втирался в круг таких вот людишек, которых даже он сам, судя по данной его терминологии, явно презирал. Ведь испокон веков, хотим мы этого пли не хотим, но и в быту, и в народной молве, и в литературе, причем не только в художественной, но и в научной, включая труды еврея Карла Маркса (подлинные имя и фамилия его — Мордехай Гиршель), понятия «жид» и «еврей» теснейшим, неразрывнейшим образом связаны именно с алчностью и наживой, с «умением сколачивать деньгу». Поэтому, говоря о Есенине, хочешь или не хочешь, нельзя не задуматься: ну, а ему-то зачем было постоянно общаться и заводить какие-то там свары с какими-то там «жидами и жиденятами»? Ради все той же распроклятой деньги? Да нет, этого-то как раз и не скажешь, ибо жадным и, тем более, алчным его ну никак не сочтешь. Или, может, он имел от этого какую-то иную выгоду? Ну, предположим, литературную? Возможно, стремился чему-то, так сказать, в творческом плане поучиться у них? Нет, о таком и вообще смешно было бы говорить. Так в чем же дело?
Да, действительно, все это более чем странно, однако и тут для нас уже готов ответ. А что вы, дескать, хотите, ведь он же — алкоголик. Ну, а отсюда и все вытекающие последствия. Как напьется, так и пошел буянить: «Бей жидов — спасай Россию!» Был тогда в ходу такой белогвардейский лозунг…
Так с легендой «Есенин — хулиган» тесно связывалась вторая: «Есенин — алкоголик». И уж тут, дескать, свидетельств — пруд пруди. Да и сам он о своей нездоровой страстишке из стихотворения в стихотворение повторял:

Я иду, головою свесясь,
Переулком в знакомый кабак…

И непременно в сотый, в тысячный раз — давно навязшее в зубах:

Я читаю стихи проституткам
И с бандитами жарю спирт…

Что ж, давно известно: где вино, там и дурные женщины, где вино, там и воспетое еще аж с седой древности удальство да молодечество. Так что поначалу и этой легенде Есенин не противился. Отсюда не только отдельные стихи и циклы, а даже книга —»Москва кабацкая». И никто словно бы не замечает, прямо-таки в упор не видит, что почти в одно и то же время он писал и нечто иное:

Я сердцем никогда не лгу,
И потому на голос чванства
Бестрепетно сказать могу,
Что я прощаюсь с хулиганством.

Или, скажем, в стихотворении «Письмо матери»:

Не такой уж горький я пропойца,
Чтоб, тебя не видя, умереть.

В подтверждение широко распространенной молвы о пьянстве Есенина ссылаются на интимные записки Г. Бениславской. «Пьют сами и усиленно спаивают Сергея Александровича, писала она, жалуясь на спаивающих Есенина его друзей Клюева, Ганина, Аксельрода и Приблудного. И почему-то она, а за ней и все цитирующие это ее свидетельство словно бы запамятовали, что никто из названных ни горьким запойным пьяницей, ни, тем более, алкоголиком не был, а Клюев — так тот и вообще не пил, и других от пьянства удерживал.
Ссылаются также на тогдашнего наркома просвещения А. В. Луначарского, который в 1925 году писал: «Есенин — больной человек. Он пьет, а пьяный перестает быть вменяемым». Но если это и не заведомая ложь, то нечто от слепой доверчивости человека, делающего такой вывод не из личных наблюдений, а на основании доходивших до него доносов. И, казалось бы, кому как не наркому Просвещения задуматься о явлении в таком случае поистине невероятном: как же это не отдающий себе отчета в своих поступках, зачастую якобы и вообще невменяемый поэт пишет и пишет стихи? Причем практически без поправок, сразу набело, порой по три стихотворения в день. То есть так, что за ним, выходит, никакому трезвеннику не угнаться. Да еще и какие стихи! Перечитайте их, перечитайте — так может писать только здравомыслящий гений.
Общеизвестно: алкоголизм — это разрушение интеллекта, отравление мозга, скудость ума и чувств. Так может ли быть алкоголиком тот, чья поэзия сама врачует душу, чье глубоко искреннее и чистое живое слово как животворный родниковый источник оказывает самое благородное, самое целебное воздействие на жадно припадающих к нему читателей?! Ответ здесь, вне всякого сомнения  однозначен. А вот высокопоставленному и, надо полагать высокообразованному наркому, который, кстати сказать, сам пытался заниматься литературным творчеством, все это словно бы и в голову не пришло. Как не приходит кое-кому и по сей день. Что же это — от недалекости или опять по чистой случайности?
Усиленно распространяя легенду о пьянстве Есенина, ссылаются еще и на то, что тогда, мол, все пили, вся Россия пила, так что же тут, дескать, и удивляться! И опять-таки почему-то никто и не вспомнит, что с 1919 по 1925 год в России действовал установленный декретом Ленина сухой закон», согласно которому только за появление пьяным в обществе человеку давали год принудительных работ, а за самогоноварение — 5 лет тюрьмы с конфискацией имущества.
Напрочь забывают при этом и тот, как много Сергей Есенин работал. Скажем, сестры поэта в своих воспоминаниях отмечали, что будучи в Константиново, он уединялся в небольшой бревенчатой баньке и, как отшельник, едва ли не сутками напролет просиживал там над своими бумагами. Это что же — алкоголик, который, как известно, без «опохмелки» не может прожить и дня? Это что же — буян и не отдающий себе отчета в своих поступках пьянствующий без просыпу хулиган? И потом, если бы действительно «вся Россия пила», то уж гостю, приехавшему из столицы, непременно было бы дозволено разгуляться во всю широту его русской натуры. Или, может, приезжая в родную деревню, он находил в себе силы вести себя благопристойно, чтобы не расстраивать и не позорить родителей, зато уж там, в Москве да в Петербурге, давал себе полную волю? Но ведь тот же А. Мариенгоф вынужден был в своих писаниях признать, что Есенин твердо соблюдал раз и навсегда установленное правило: с утра и до обеда работать, не вставая из-за стола, и только потом уже отвлечься на какие-то другие дела.
Вот ведь как получается! Есенин не был запойным пьяницей, Есенин не пил запоем — Есенин запоем писал и читал, а нам вновь и вновь толдычат о его алкоголизме, о его пьянстве и хулиганстве. До того, дескать, допился, что в конце концов угодил в психиатрическую больницу. И вот уже в наше время, 16 марта 1994 года, в «Литературной газете» появляется статья  с многозначительным пространным заголовком: «Сергей Есенин мнимый и подлинный, или Новое о том, что давно известно». Сетуя, что вокруг трагической кончины поэта «развязана прямо-таки истерия, имеющая политический смысл», небезызвестный литературовед К. Азадовский пишет:
«Все, что можно сказать о Есенине и горького, и даже убийственного, давно уже сказано …им самим. Ведь Есенин вовсе не прятался от современников, не скрывал постыдную изнанку своей жизни, не делал тайны из своих скандальных и любовных похождений. Напротив — все это  неудержимо выплескивается наружу в его стихах. Ибо лирика Есенина — исповедь, зеркало мятущейся души».
Вот уж действительно — литературовед! Даже самому что ни на есть далекому от поэзии человеку более чем понятно, что лирический герой — фигура все-таки условная, образ типизированный, и его поступки ну никак не могут быть чем-то вроде неоспоримого свидетельства о виновности самого поэта в том или ином предосудительном деянии. А нас знаток литературы, приписывая Есенину все грехи его лирического героя, с нарастающей экспрессией вопрошает:
«Разве не рассказал он сам о себе, о своем «непутевом сердце», о «неверии в благодать», о том, что «хулиганил и пьянствовал»? Разве выгораживал себя, притворялся? Разве не мучил и не бичевал себя? Не называл себя скандалистом, пропащим, конченым человеком? «Есть одна хорошая песня у соловушки — Песня панихидная по моей головушке». Разве не сам он прокричал о своей обреченности, о близком своем уходе в предсмертной поэме «Черный человек»? «Друг мой, друг мой, Я очень и очень болен». Черный человек не антипод Есенина, как утверждали некоторые советские критики (например, К. Зелинский), он — образ и подобие самого поэта, его двойник, его аlter ego».
Вот так! Ни больше и не меньше. Да с таким нажимом, с такой артистичностью, что неискушенный читатель вряд ли устоит перед гипнотизирующей силой выше процитированного крючкотворства. Ведь похоже, очень уж похоже на правду. А между тем это самая настоящая, самая бессовестная ложь, ибо самому что ни на есть рядовому любителю поэзии давно известно, что в образе «Черного человека» Есенин тоже не открыватель. Едва заговорив об этом, мы сразу же вспоминаем «черного человека» из драмы Пушкина «Моцарт и Сальери». А уж такому знатоку литературы, каким выставляет себя К. Азадовский, просто непозволительно, стыдно не знать, что тема черного двойника берет свое начало еще в повести о Горе-Злосчастии, в которой злая кабацкая судьба, требующая покорности и подчинения, персонифицирована в гротескной фигуре серого оборотня, представляющего собой своего рода старорусский народный вариант двойника, его «архетип».
Тема двойничества отчетливо видна также в повести Гоголя «Нос», в «Двойнике» и всех основных романах Достоевского, в которых следует выделить грандиозную философско-психологическую конструкцию диалога Ивана с его двойником — Чертом в «Братьях Карамазовых» Такая же концепция с элементом психиатрически мотивированной
фантастики определенно проступает у Чехова Б  Черном монахе», в пьесе Л. Андреева «Черные маски», в повести Вал. Свенцицкого «Антихрист». Записки странного человека», у В. Даля в произведении «Савелий Граб, или Двойник», а также и в творчестве многих других писателей.
В русской символистской литературе мотив двойничества соединялся еще и с темой зеркал, «зеркального» или зазеркального мира. Смотри, к примеру, повесть 3. Гиппиус «Зеркала», новеллу В. Брюсов а «В зеркале», В. Ходасевича «Перед зеркалом» и, в особенности, стихотворение А. Блока «Двойник», где в сопоставлении с есенинским «Черным человеком» очень показательна концовка:

Знаком этот образ печальный
И где-то я видел его…
Быть может, себя самого
Я встретил на глади зеркальной.

Есенин, вне всяких сомнений, не мог не знать, что сюжет о черном двойнике давно стал традиционным. Но в этой связи надо особо сказать следующее. До него образ черного двойника — это обычно или персонификация одной из сторон авторского сознания, или персонификация второй, злой, черной силы, противостоящей, противоборствующей со всем светлым и чистым в душе главного героя и, как правило, силы одолевающей, торжествующей свою победу над ним. А вот у Сергея Есенина — вы только вдумайтесь, вникните! — все как раз наоборот. Ведь его лирический герой в ожесточенном поединке с «черным человеком» в конце концов одолевает, побеждает этого черного мерзавца, который, по сути дела, является обобщенным образом той черной нелюди, что окружала и преследовала поэта. Ну вчитайтесь же, вчитайтесь:

«Черный человек!
Ты прескверный гость.
Эта слава давно
Про тебя разносится»
Я взбешен, разъярен,
И летит моя трость
Прямо к морде его,
В переносицу…

…Месяц умер,
Синеет в окошке рассвет.
Ах ты, ночь!
Что ты, ночь, наковеркала?
Я Б цилиндре стою.
Никого со мной нет.
Я один…
И разбитое зеркало.

От этих строк веет мистическим ужасом, а когда вдумаешься, то лишь обрадованно ахнешь, ибо здесь не страх, а просветленное торжество. Ночь — это ночь, мрачно и тяжело нависшая тогда над всей страной, и черт знает чего только она не «наковеркала» в истерзанной черной нелюдью России, но — слава Богу — «Синеет в окошке рассвет», и лирический герой (да, допустим, пусть и сам поэт), одолевший своего заклятого черного врага, наконец-то устало, но освобожденно, с облегчением вздыхает:

Я один…

Господи! — один… Какое счастье, наконец-то один! А разбитое зеркало — ведь это и есть поверженный враг, олицетворение всего черного Зазеркалья. И если даже вслед за азадовскими говорить, что зеркало — это душа поэта, то точнее — часть души, ее худшая часть, ее черная немочь. Но уж теперь-то, одолев ее, эту злую силу, лирический герой (пусть — сам поэт), наконец-то имеет возможность распрямиться, гордо поднять голову, предстать перед людьми таким, каким он на самом деле является, и во всеуслышание, во всю мощь своего богатырского голоса сказать то, что до сего времени сказать ему не дозволялось.
Поразительно, что черная нелюдь этого как бы и не поняла. Но — полно, не поняла ли? О, как в таких случаях говорят, не надо считать других дурнее себя. Все-то они, эти брюнеты в черных кожанках, распрекрасно поняли. Это-то как раз их более всего и всполошило. Ждали, обхаживали, все еще надеялись: не устоит, сдастся, капитулирует. Но теперь-то стало яснее ясного, что нет, не капитулирует! Ибо если Есенин действительно несколько раз в свой последний день читал «Черного человека» в «Англетере», то тут явно был не намек на близкое самоубийство, а, наоборот, возрастающая уверенность в том, что уж теперь-то, в Ленинграде, он по-настоящему начнет новую жизнь во всем — и в личных делах, и в общественных, и в творчестве. Это, вне всяких сомнений, и тот же Г. Устинов, и другие «интернационалисты» поняли и по внешнему виду поэта, и даже по той интонации, с которой он читал стихи. Потому-то и решено было убрать бесстрашно вступившего в единоборство с ними знаменосца российского хулиганства. Ведь хулиганство-то это было особым — поэтическим и социально-политическим. И если уже тогда за ним, что называется, готовы были в огонь и воду пойти его единомышленники, то, что могло произойти завтра?! Для черной нелюди это был хулиган из хулиганов и разбойник из разбойников, плоть от плоти тех русских удальцов, которые гуляли с кистенем в лесу и на больших дорогах не ради собственной наживы, а во имя восстановления попранной справедливости. Он происходил из породы той опоэтизированной в фольклоре разбойной вольницы, что чинила расправу не над всеми подряд, а лишь — над богатеями-мироедами, чтобы отнять у них неправедно нажитое богатство и раздать его беднякам. Это отнюдь не тати окаянные и не пьянь подзаборная, а тогдашние, можно сказать, народные заступники, народные мстители. Как в старинной песне:

Ой, не воры мы, не разбойничьей,
Стеньки Разина мы работнички.

А этот сегодняшний «работничек» в «Исповеди хулигана» вон еще что о себе говорит:

Я люблю Родину
Я очень люблю Родину!

Вот тебе и хулиган! Хулигану, казалось бы, где хорошо, там и Родина. Ан нет, не тут-то было. Да еще с дерзким вызовом возвышает голос против тех, кто незаконно захватил на его Родине власть. И все хулиганство его направлено на то, чтобы отнять эту незаконно захваченную власть у черной нелюди и возвратить ее подлинным хозяевам — народу. Вот чем он был страшен тогдашним «узаконенным держимордам», как сегодня так называемым «новым русским». Потому и был объявлен не просто хулиганом, а знаменосцем всего российского хулиганства. Такого хулиганства, что если всколыхнется, да развернется во всю свою русскую мощь, да двинется со своим знаменосцем — «Нет! таких не поднять, не рассеять», и будет бунт грознее пугачевского. Нет, надо убрать. И — немедля!
Сегодня со всей очевидностью понятно, что это и было сделано. А господа азадовские, почитая миллионы русских читателей за Иванушек-дурачков, и доныне тиражируют буквоедски-буквальное толкование стихов Сергея Есенина и поэмы «Черный человек», дабы вдолбить в доверчивые головы мысль о тождестве «черного человека» с самим поэтом. Как же, дескать, пожалуйста, он сам о себе вот что писал:

Друг мой, друг мой,
Я очень и очень болен!
Сам не знаю, откуда взялась эта боль.
То ли ветер свистит
Над пустым и безлюдным полем,
То ль как в рощу сентябрь,
Осыпает мозги алкоголь.

После трагической смерти поэта на эти строки поистине как стервятники слетелись все его явные и тайные недруги. Да ведь и сейчас, чуть что, нам тычут их под нос. Вот, мол, читайте, он и не скрывает — пил. И до того, дескать, допился, что из-за белой горячки угодил в больницу. Даже на соответствующие справки этак многозначительно кивают. А давайте-ка и к этим справкам присмотримся повнимательнее. Вот, скажем, 24 марта 1924 года в психиатрической клинике 1-го МГУ был поставлен такой диагноз:
«С. А. Есенин, 28 лет. Страдает тяжелым нервно-психическим заболеванием, выражающимся в тяжелых приступах расстройства настроения и в навязчивых мыслях и влечениях. Означенное заболевание, делает гр. Есенина не отдающим себе отчета в совершаемых им поступках.
Проф. Ганушкин».
Не знаю, может я в этих вопросах ничего не смыслю, но мне кажется, при таком диагнозе человека изолируют от общества в соответствующих заведениях. Или в данной «справке» что-то, мягко говоря, слишком уж «пережато». Но еще более странно, почему фамилия знаменитого, уже в ту пору широко известного профессора П. Б. Ганнушкина была написана с одним «н». К тому же специалистами установлено, что в означенный период никакого курса лечения в этой клинике Есенин не проходил.
Профессор П. Б. Ганнушкин был земляком Сергея Есенина, хорошо его знал и всячески опекал, но в его клинику поэт поступил значительно позже — 26 ноября 1925 года. Но тут ему был поставлен совершенно иной диагноз и выданы иные справки. Внимательно рассмотрев их, доктор медицинских наук, врач-патофизиолог и психолог, академик Ф. И. Морохов, занимающийся исследованием причин гибели поэта, пришел к следующим выводам:
«Клевету о психической болезни Есенина опроверг знаменитый московский психиатр П. Б. Ганнушкин, создатель учения о пограничных психических и психологических состояниях между нормой и патологией. Он обследовал Есенина в декабре 1925 года и поставил диагноз: «Астеническое состояние афективно-неустойчивой личности», что относится к функциональным неврозам, характерным для конституциональных темпераментов, известных со времен Гиппократа и научно обоснованных в учении Ивана Павлова. У Есенина был сильный, возбудимый холерический темперамент, свойственный большинству гениальных людей, таким: как Ломоносов, Пушкин, Лермонтов, Павлов…» (МГ, № 7, 1994).
Обширна на сегодняшний день литература о жизни, творчестве и трагической гибели Сергея Есенина. Значительно пополнили есенинскую книжную полку последние годы, когда начали открываться архивы. Наряду с выходом многих интересных книг появилось и множество газетно-журнальных публикаций. Не все они, конечно, бесспорны, да и рассекречено еще далеко не все, но уже сейчас стало ясно, что отечественное есениноведение вышло на новый, современный научный уровень. Однако вот что характерно: чем больше появляется документальных данных, тем упорнее отстаивают свою позицию сторонники официальной версии о самоубийстве поэта. Почему? С чего бы это? Да очень уж в стройную картину сплетены распространяемые легенды. Обратите внимание, легенда первая: Есенин — хулиган. Легенда вторая: Есенин — хулиган и пьяница. Легенда третья: Есенин — алкоголик. Легенда четвертая: Есенин — допившийся до белой горячки душевнобольной. А коль это так, то вполне закономерен и его последний роковой поступок.
Словом, логика — железная. Но стоит выбить из этой логической цепи хотя бы одно звено, и вся стройность становится сомнительной. А тут, когда сопоставляешь все эти легенды с реальными фактами и документами, то и вообще вся стройная картина рушится с « логическим» треском.
Если же продолжить разговор о некой мистической взаимосвязи темы зеркального двойника и личной судьбы поэта, то не лишне вспомнить еще и барона Дельвига. Известный русский поэт, современник и друг Пушкина, Антон Дельвиг в 1830 году начал издавать «Литературную газету», однако вскоре ее закрыли. Причина — переход литературной борьбы в политическую. Дельвиг писал о Полевом, Грече и Булгарине, это их эпиграммы приуготовили крики «аристократов — к фонарю!» и забавные куплеты: «повесим их, повесим!» Он в открытую подчеркивал, что эти, объявившие себя демократами, господа пишут слогом топора и являются провокаторами революции в России. Тут на барона и обрушился гнев Бенкендорфа. Исходя из того, что закон запрещал преследовать редактора за статьи, пропущенные цензурой, Дельвиг поместил в газете еще и стихи памяти жертв Июльской революции, после чего Бенкендорф и вовсе рассвирепел. В угоду ему управляющий министерством юстиции граф Блудов пообещал Дельвига арестовать. Обычно невозмутимый и флегматичный, Дельвиг слег и… умер. Свидетелей, этой загадочной смерти не было, мертвого барона нашли завернутым в шелка, с кровью во рту. Жена его в ту трагическую ночь почему-то не ночевала дома, в комнате Дельвиг был один и… вдребезги разбитое зеркало.
Мистика?
Случайная роковая взаимосвязь?
А не слишком ли подозрительны такие вот «роковые» совпадения, когда в соприкосновении с интернациональными «искателями славы и чинов» русские поэты гибли либо на спровоцированной дуэли, либо и вообще с такой вот «роковой таинственностью»?!

Комментарии  

+3 #1 RE: КАШИРИН С. И. Знаменосец российского хулиганстваVera 02.10.2012 01:15
Я знаю и верю,что правда восторжествует! !!!
Цитировать

Добавить комментарий

Комментарии проходят предварительную модерацию и появляются на сайте не моментально, а некоторое время спустя. Поэтому не отправляйте, пожалуйста, комментарии несколько раз подряд.
Комментарии, не имеющие прямого отношения к теме статьи, содержащие оскорбительные слова, ненормативную лексику или малейший намек на разжигание социальной, религиозной или национальной розни, а также просто бессмысленные, ПУБЛИКОВАТЬСЯ НЕ БУДУТ.


Защитный код
Обновить

Яндекс цитирования
Rambler's Top100 Яндекс.Метрика